Лёд
Шрифт:
А вот теперь турок даже и не скрывал своей иронии. Когда к нему повернулся доктор Конешин, купец ему подмигнул.
— Вы так говорите, — ужаснулось я-оно, — хорошо, вы в это верите — но что бы вы на самом деле сделали?
— Бог есть Бог.
— Вы бы не защищались, если бы он пришел вас убить?
На это Юнал Фессар выпрямился, отклеился от стенки и, вынув сигару, начал смеяться. Но как он смеялся: не хихикал, не хохотал, не просто смеялся — но гоготал, ржал, трясся и заходился в каком-то волчьем вое, который заглушал даже голоса картежников и звуки пианино из соседнего вагона, и даже сам шум спешащего поезда. Доктор Конешин даже поднялся и отошел
— А случилось так, — бормотал тем временем, раскачиваясь в ритм вагона, Филимон Романович, — случилось Иакову над бродом Иавок бороться с Богом, и схватил Его в борцовский захват, всю ночь, пока Солнце не встало над землей, как он Его схватил! — пока Бог не поддался, а поддавшись, благословил Иакова, победителя Своего; и вот так оно произошло, так случилось, так, так [103] .
Кто-то протиснулся сзади, нажал на спину, шепот затек прямиком в ухо.
103
Здесь Зейцов своими словами пересказывает библейскую историю — Бытие, 32,24–26.
— …вас видеть еще сегодня. Если, несмотря ни на что, вы являетесь человеком чести.
Я-онооглянулось. Дусин.
— Чего вы опять от меня хотите?
— Госпожа княгиня…
С другой стороны за руку уцепилась панна Мукляновичувна. Я-онораздраженно вырвалось. Девушка взволнованно дышала, искала, что сказать.
— Из того, что я слышала, пан Бенедикт, а ведь в этом, может, и не вся еще правда, но ведь он почти что признал, будто бы верит этому Бердяеву…
— Вы только поглядите на него.
Зейцов снова вынул старую фотографию и, глубоко погрузившись в алкогольном бреду, согнувшись дугой, покачивался над ней, чуть ли не прижимая нос к поверхности потрескавшегося снимка. — Красивая, красивая была.
— Вот вам, религиозно обращенный революционер, истинный человек русской идеи — сын без матери.
— Даже если и так, панна Елена, пускай он и оттепельник до гробовой доски, но Теслу он бы собственной грудью заслонил. Пойдемте.
— Но!.. Ведь все совсем наоборот — ведь когда вы ему сказали, будто бы ваш отец разговаривает с лютами, теперь у него может быть тысяча мотивов покушаться на вашу жизнь.
— О чем вы, панна! Фогель говорил про ледняков — да или нет? Пошли!
Не получилось, во второе плечо костлявыми пальцами вцепился тайный советник.
— Ваш отец — что она такого говорит? — ваш отец — с лютами?
— Отпустите!
— Ваш отец разговаривает с лютами?
— Тихо!
К сожалению, в этот момент Юнал Фессар уже перестал смеяться и не заглушил советника Дусина. Все, возможно, его и не услышали, но вот доктор Конешин — наверняка. Он подскочил, словно его ударили острогой, повернувшись на каблуке, уже осторожно склонившись вперед, глаза большие (и симметричные), руки наполовину подняты (тоже симметрично), в устах восклицание.
Но столь же мгновенно он отказался от своего намерения: отступил назад, погасил взгляд, смолчал.
—
Что это значит: с лютами разговаривает? — Младший из братьев-растратчиков морщил лоб, так что светлый чуб наехал чуть ли не на брови. — Так люты разговаривают?— Снова людей обманываете, как вам не стыдно! — возмутился Алексей Чушин.
— Я как раз и думал, а что будет сегодня, — произнес капитан Привеженский, протягивая слова на низкой ноте. — Уже хотел спорить, но наш самозванец превзошел самого себя. Сын поверенного лютов! Chapeau bas [104] .
И снова все смотрели. Но на сей раз некуда было бежать, не было никакого открытого пути; окружили, замкнули, поставили под стенкой.
104
Шляпы долой (фр.)
Панна Елена сжимала мое плечо.
— Извините, простите меня, извините, я не хотела, извините.
— Так может граф расскажет нам эту историю? — продолжал капитан с терпкой издевкой. — Ну конечно же, расскажет! Такой образчик польской чести, гордости и благородства — не то, что мы, как вы там говорили? «Подделки, умильные, двуличные, каучуковые шеи».
Усмехалось ли я-оно? Возможно. Сделало ли бы что-то энергичное, решительное, если бы не Елена с одной стороны и Дусин с другой — к примеру: перепрыгнуло через стол, метнуло бы в Привеженского пепельницу, схватилось бы за Гроссмейстера — сделало ли бы? Возможно. А что бы при этом сказало? Рта ведь не заклеили. Что бы ни сказало — главное, сказать.
Так вот, ничего не сказало.
— Господин граф не удостоит нас объяснением? — Капитан Привеженский застегнул мундир, снял с пальца офицерский перстень. — Нет, господин граф будет молчать с гордой улыбкой, пока очередной несчастный не обманется его аллюзиями и недомолвками, его гордым взором; видите, господа, в этом одном он говорил правду — нет во всем свете нации, более гордой, чем поляки.
Полшага вперед, и рука, скорее взгляда: справа, по левой щеке, слева — по правой щеке, в челюсть — даже голова отскочила назад.
Капитан Привеженский вытер руку платочком.
— Так. Замечательно. Молчать в ответ на явную ложь — это все равно, что самому лгать. Но… Так. Прошу прощения, мадемуазель, господа.
Он повернулся и ушел.
Все жадно глядели. Вроде бы поступок капитана и вызвал у них неприятный осадок, вроде бы они и сочувствовали, вроде бы и чувствовали замешательство, но каждый впивается ублюдочным взглядом в лицо жертвы, ищет ее глаз, выискивает хотя бы тень гримасы унижения, что открывает рот от неожиданности, готовая проглотить этот стыд — наиболее вкусный. Это инстинкт тела: сочувствие — совместное чувство боли, но вместе с тем и совместное чувство удовольствия того, кто бьет.
Юнал Фессар бросил сигару между графинчиком и рюмками, втиснулся перед Чушиным, отпихнул тайного советника, до сих пор потрясенного.
— Ну, чего стоите? Дайте пройти!
Он распихал их всех, не извиняясь, потянул за воротник, другой рукой подал платок. — Вытритесь, он вам нос расквасил, сорочка… сорочку жалко. — Я-оноприжало платок к ноздрям. Течения крови не чувствовало, не чувствовало боли после ударов и от рассеченной кожи. Только ноги немного дрожали, и поезд трясло, вроде бы, сильнее обычного.