Ледоход
Шрифт:
Съ тоской и съ тревогой слушала своихъ дтей Шейна. Она вздыхала, разводила руками, бросала умоляющіе взгляды то на сына, то на дочь, а временами, набравшись храбрости, изловчалась вставить слово, другое, и все пыталась увести дтей въ столовую…
А въ сосдней комнат, притаившись, съ большой кастрюлей въ рукахъ, стояла Марфушка, и съ изумленіемъ, сердитая, смотрла черезъ растворенную дверь на то, что происходило передъ ней. Столько было разговоровъ о прізд панича, съ такимъ нетерпніемъ его ожидали, такъ нжно мечтали о дорогомъ гост, такія для него наготовили вкусныя печенія и варенья — и вдругъ, на вотъ теб…
— Тілько що въ хату — и яка свара!
И Марфушка негодовала всмъ своимъ простымъ и чувствительнымъ сердцемъ. Уже она ненавидла
— У-у, горластый! Ажъ злякалась…
Полная огорченія и обиды, ушла она на кухню, забрала тамъ цлую гору мдной посуды и выйдя во дворъ, на кучу песку, принялась за чистку. До нея долетали голоса и Сони и Якова, но она не хотла ихъ слушать, и, чтобы оградить себя, она затянула псню — да такъ визгливо, да такъ ожесточенно, что когда минутъ черезъ пять подъхалъ къ воротамъ Соломонъ Розенфельдъ, мужъ Шейны, и издали взволнованно крикнулъ: «А что пріхалъ нашъ гость?» — то она ничего не разслышала и не отвтила.
— Пріхалъ нашъ гость? — повторилъ Розенфельдъ, торопливо слзая съ брички.
Не оглядываясь на хозяина, отчаянно визжа пескомъ по ярко сверкающей мди, Марфушка сердито буркнула:
— Пріхалъ.
И почти не понижая голоса, она добавила:
— Хай бы вінъ тобі сказывся, чортяка патлатый!
VI
Появленіе отца заставило Соню и Якова нсколько успокоиться. Пошли поцлуи, обычныя восклицанія, разспросы… Шейна воспользовалась измнившимися обстоятельствами и увлекла всхъ въ столовую.
Услись вокругъ стола, и завязался живой, пестрый разговоръ — о заграниц, объ ученіи, о томъ, какъ свободно и легко живется евреямъ во Франціи, о новыхъ ограниченіяхъ для нихъ въ Россіи, о торговл, объ урожа…
Соломону Розенфельду было съ небольшимъ пятьдесятъ лтъ, но на видъ ему можно было дать вс шестьдесятъ, — такъ сда была его, въ свое время темно-русая, борода, такъ устало было его изборожденное морщинами мертвенно-желтое лицо. Движенія, впрочемъ, были у него довольно живыя, даже порывистыя, онъ быстро ходилъ, быстро и горячо говорилъ, и смялся громко и легко. И волосы на голов его, блые, какъ сметана, торчали густые и плотные, какъ у юноши.
Онъ «занимался пшеницей», былъ агентомъ крупной экспортной фирмы, и въ урожайные годы «крутилъ дла». На фон мстной нищеты онъ считался человкомъ зажиточнымъ; на самомъ же дл у него не было никакого состоянія, и это потому, что большую часть его заработка выматывало изъ него коммерческое начальство. И даже домишко Розенфельда былъ заложенъ у того же всевысасывающаго начальства.
Розенфельдъ былъ человкъ неглупый, довольно чистый въ смысл нравственномъ и пользовался въ город уваженіемъ и вліяніемъ. При старомъ городовомъ положеніи, когда евреи могли быть избираемы, его неизмнно выбирали въ гласные и даже, если онъ не отказывался самъ, въ члены управы. Онъ не игралъ въ карты, не ходилъ въ клубъ, въ свободные зимніе вечера любилъ читать, и бда была только та, что книгъ въ городк почти не имлось. Самоучкой онъ одоллъ — съ грхомъ пополамъ, впрочемъ, — нмецкій языкъ, и въ его контор, за стеклянными дверцами ясеневаго шкапчика можно было видть ряды томиковъ, — сочиненія Гёте, Шиллера, Гейне и другихъ нмецкихъ авторовъ.
— А ты порядкомъ измнился, — сказалъ Розенфельдъ, вглядываясь въ сына. — Борода… и угрюмый такой сталъ… Въ твои годы не надо быть угрюмымъ, успешь еще… Еще будетъ время намучиться.
— Разв еврей можетъ не быть угрюмъ, — вставила Шейна. — Слава Богу, подумать есть о чемъ… Кажется, о чемъ должно передумать еврейское пятилтнее дитя, то русскому хлопцу даже до самой свадьбы въ голову не придетъ.
— Во всякомъ случа, сегодня серьезность и всякая тамъ хмурость въ сторону, — весело проговорилъ Розенфельдъ, быстро пересаживаясь на другой стулъ. — Можно себ иногда позволить имть и свободное лицо.
— Ты правъ, папаша, совершенно правъ.
Яковъ дружески
улыбнулся отцу. Онъ и самъ очень не прочь былъ имть теперь и «свободное лицо», и свободную душу. Такъ хотлось покоя, такъ нуженъ былъ отдыхъ посл семидневнаго путешествія третьимъ классомъ, посл массы наблюденій, сопоставленій и размышленій, горькимъ бременемъ навалившихся на сердце за время этого путешествія.И обстановка была теперь такая, что спокойствіе могло бы пролиться въ душу. Мягкій сумеречный свтъ, самоваръ, котораго не видишь за границей, чистая скатерть, вс эти домашніе коржики и варенья, и старая, наивная, нсколько смшная мебель, и нжное, ласково-печальное лицо матери, и товарищески-дружелюбный тонъ отца, хоть и посдвшаго еще сильне, но все же подвижного, бойкаго, и такого милаго, милаго, — все это настраивало на какой-то добродушный, тихій, дружескій ладъ, трогало и умиляло. И хотлось упиться этимъ умиленіемъ, хотлось хоть на время забыть обо всемъ грозномъ и жуткомъ, — о вопросахъ мучительныхъ, объ идейномъ разлад, о томъ, что длается тамъ, за стнами этой старенькой столовой, хотлось довриться ей, родной и ласковой, отдаться, покориться…
Но что-то мшало Якову… Что-то жесткое и несдвигающееся давило ему душу, и онъ чувствовалъ себя неловко, стсненно. Точно посадили его въ тотъ узкій промежутокъ, между буфетомъ и стной, на который невольно устремлялись его глаза…
Его глаза устремлялись туда для того, чтобы не встрчаться со взглядами сестры. Соня сидла мрачная, тревожная, почти злобная. Было видно, что она осуждаетъ и это чаепитіе, и эти пустые разговоры, тяготится, и съ нетерпніемъ ждетъ, когда это окончится. Она походила на большое темное облако, которое въ лтній день проносится надъ кроткою нивой, и все разростается, и все чернетъ, и оттуда, сверху, высматриваетъ мсто, на которое нужно ринуться грознымъ и буйнымъ дождемъ.
— Сонечка, ты сидишь такая надутая, точно Яша у тебя жениха отбилъ, пробовалъ пошутить Розенфельдъ.
Соня сдлала видъ, что улыбается, и старику стало стыдно: онъ почувствовалъ, что шутка вышла плоской и неумстной…
Посл нкоторой паузы опять пошли разговоры о пустякахъ, легкіе и вздорные разговоры, — т именно, которые такъ хотлось бы вести теперь Якову, и которые, однако же, смущали его и конфузили.
Стемнло. Зажгли лампу и убрали самоваръ.
Пришло нсколько знакомыхъ и родственниковъ. Уже полъ-города знало о прізд Якова, и всмъ хотлось взглянуть на небо, заграничнаго человка. Разговоръ сдлался оживленный, шумный. Какъ-то незамтно исчезла Соня, пронесло облако мимо, и Якову стало легче на душ, и онъ болталъ безъ умолку.
Просвтлло и лицо Шейны, она все топталась около сына и, желая сдлать ему что-нибудь пріятное, причиняла массу маленькихъ огорченій и неудобствъ. Но ему отъ всего этого было весело, онъ радостно смялся и, разнжничавшись, по-дтски ласкался къ матери и цловалъ ее. А потомъ, вдругъ вспомнивъ, бросился къ чемодану и сталъ вытаскивать изъ него подарки. Матери онъ привезъ шелковый кружевной шарфъ, сестр веръ, отцу табачницу съ видомъ Эйфелевой башни.
Публика осматривала подарки, ощупывала, взвшивала на ладони, обмахивалась веромъ, изумлялась и почтительно расхваливала чистоту и изящество заграничной работы. Маклеръ Халанай, глупое, льстивое и плутоватое существо, долго ощупывалъ кружевной шарфъ, съ авторитетнымъ видомъ глубокаго, многоопытнаго знатока, и, чмокая языкомъ и таинственно щуря воровскіе глаза, приставалъ ко всмъ.
— Убратите ваше вниманіе!.. Вы только убратите вниманіе!..
Вс обращали вниманіе и находили, что дйствительно — шарфъ необыкновенный. И только одна Марфушка, приходившая накрывать на столъ къ ужину, на подарки почти не взглянула. Она латинскихъ изреченій не знала, о существованіи данайцевъ, дары приносящихъ, и не подозрвала, но отъ врага своихъ хозяевъ не хотла и подарка, — даже и для нихъ самихъ.
— Ну, что же вы скажете на моего француза? — развалившись въ кресл и совершенно размякнувъ, спрашивалъ гостей счастливый Розенфельдъ.