Ледолом
Шрифт:
Но банды дерзкого хулиганья оставались «храбрецами» до какой-то черты: над младшими, «домашняками» (детьми правильного домашнего воспитания), пожилыми людьми, которым не угнаться за проворными и быстроногими, отчаянными будущими «бомбилами», «громилами», «карманниками», «домушниками» и прочими «специалистами» подрастающего очередного поколения в завшивленных клоповых хибарах преступного мира. Это подрастало голодное шакалье, которое сменит тех, кто погиб в мясорубке «закрыток», концлагерей, будет зарезан, задавлен, застрелен… и снова «клоповники» поставят обществу новые поколения паразитов. Человеческий чертополох, сколько не вырывай его, вымахает ещё гуще и выше — пока есть почва, питающая его, — бездуховность, он будет плодоносить.
Уже
Выпустили на волю Исаака. Полумёртвого. Туберкулёзника. С одним сгнившим и поэтому удалённым (вырезанным) лёгким. А я не мог расшифровать слова «вор в законе». Как может существовать вор в законе, если закон его наказывает за содеянное зло? Тем не менее авторитетный вор в законе Исаак Фридман неожиданно появился на лавочке за домом номер семьдесят девять по улице Свободы. Утром. Цепляясь за доски заборов. Я ему помог дошкандылять до лавочки. А его место в концлагере занято достойными сменщиками и ни в чём неповинными недавними гражданами «Великой страны советов» — для выполнения плана. Госплана СССР.
Исаак был каким-то неприметным вором, не то, что брат его Аарон.
Аарон же славился тем, что, «выскакивая» из узилища, являлся перед всеми ни в каком-нибудь рваном бушлате или «зековской шкуре позорной», а всегда с иголочки одетый и обутый. Эффектное зрелище! На белоснежной шёлковой косоворотке, обязательно расстёгнутой (блатная шик-мода!), накинута коверкотовая «лепёха» (пиджак), брюки к нему, навыпуск (верх воровской моды!), на хромовые или лаковые «прохаря» (сапоги на вывернутом белоснежном «подряде»). Головки сапог сверкают на солнце, как в зеркале, отражая всё вокруг. В верхний карман «лепёхи» треугольником вставлен платочек, белее снега и с вышивкой — сердце, пронзённое стрелой. Буйную, чернущую, смоляную, кудрявую шевелюру залихватски прикрывает кепочка — восьмиклинка с малюсеньким козырьком — бостоновая! Обычно синего цвета.
Высокий (в маму, которую, напомню, звали тётей Басей, поначалу я думал — из-за её голоса-баса), статный, красивый, «чернявенький», как его, млея, называли алчные девицы, — они слетались во двор, как разноцветные бабочки, сразу же — и откуда только узнавали о появлении Арончика?
Аарон, на мой взгляд, не выделялся какой-то особой красотой, но у него на губах теплилась почти стеснительная очаровательная улыбка. На неё-то, думалось, и клевали влюбчивые и легкомысленные девчонки. Дурочки, как мне тогда, в тринадцать — пятнадцать лет мнилось. В то время мне ещё не пришлось испытать полное половое удовлетворение с женщиной — того, на что способны оторвы-девицы, о которых я наслышан от их хвастунов-любовников. Не о такой скотской «любви» я мечтал. Для меня в те времена существовала лишь одна девочка, для которой были открыты все шлюзы сокровищницы моей души, все мысли, помыслы, мечты, и я рвался к ней всем существом своим. Но она не ведала об этом. Хотя, надеялся, догадывалась. Если мои стихи дошли до неё и не подверглись уничтожению бдительной Дарьей Александровной.
Да не мог я в корявых, бездарных стишатах своих выразить и крохотной частицы чувств, испытываемых к Миле. Её скромность, кротость, необъяснимая чистота взгляда голубых улыбчатых глаз превращали меня почти в глухонемого. Я знал, что смешон со своей подавляющей всё моё существо любовью к этой девочке-подростку, за которую без раздумья отдал бы свою жизнь. Несколько попыток девчонок сблизиться со мной, «поэтом», закончились
неуспехом. Я сам отдалился от них. Потому что убедился: моё стихоплётство не имеет ничего общего с истинной поэзией. И перестал наблюдать за Милиным окном, занавешенным прозрачными тюлевыми занавесками. И хотя эрекции мучили меня постоянно уже в четырнадцать лет, а по ночам случались нередко поллюции, я не мог перешагнуть невидимую грань запрета приближаться к Миле, и другую, преступив которую, я получил бы плотское удовлетворение от иной. Или, как говорили уличные подростки, мои сверстники, «перепихнуться» или «дурную кровь сбросить». И как ни противны были поллюции, приходилось терпеть.Поэтому девицы, слетавшиеся к Арончику, а он мог «принять» их несколько за день, не вызывали во мне похотливых желаний. Среди них или их подружек, уверен, я мог найти себе подходящую девчонку и «склеить» её (на языке улицы) «на поебон» — тем более что в моём распоряжении имелась спальня — сарайка. Четно признаться, удерживало от «близких» знакомств и боязнь — опасался венерической заразы.
Однажды я рискнул «стать настоящим мужчиной», но не буду здесь обо всём рассказывать, ограничась лишь тем, что убедился, — Милу, какой я себе её создал, оказалось невозможно подменить никем другим. Она стала мне ещё дороже и… недоступнее. Я сам отдалил её на недосягаемое расстояние. И очень раскаивался о содеянном.
Но возвратимся к Аарону. Он действительно обладал особой привлекательностью. На его продолговатом лице с небольшим горбинкой-носом и безупречного очертания чуть припухлыми губами не только светилась манящая полуулыбка — глаза, большие карие глаза, опушённые длинными чёрными ресницами, как у младшей сестры его Розки, полагаю, стали омутом, в котором утонула ни одна девичья любовь. Улыбка Арончика, обнажавшая ровный ряд белых зубов, подсвечивалась «фиксой», и ни какой-нибудь дешёвенькой коронкой, выточенной из патрончика «мелкашки», а откованной из царского червонца. Фиксы в это время представляли блатной канон моды и статус носителя их. Каким же вором слыл Арончик? Карманником высшего класса. Пацаны, близкие к блатной «элите», говорили, что даже сами щипачи называли его «фокусником».
Не скрою, мне нравился Аарон, хотя был жуликом, в моём понимании — представителем позорной, несправедливой профессии. Такое двойное, противоположное восприятие, такие контрчувства испытывал я к Аарону Фридману, пожалуй самой яркой личности среди свободских блатных. Мне же он был просто интересен как необыкновенный человек. И я пытался его понять.
Когда он в конце концов попадался (никогда с поличным!), ему давали год или два. И всё повторялось, как спектакль на сцене театра.
Но однажды мне удалось наблюдать действо, которое в корне изменило «героический» облик Арончика.
…Возле сортира собралась хевра. Среди воров, а нам отличить их от других прочих было довольно просто, я не мог не заметить блистательного Аарона. О чём «шёл толковище» в «хевре», не знаю, нас близко не подпустили. Тем более в их разговоре месились феня и матерщина, да и далековато мы, пацаны, от них отстояли.
Но приказание «держись!», произнесённое Арончиком, все мы расслышали. Один из пяти-шести собравшихся «качать права», закинул обе руки за голову и сцепил пальцы на затылке. Арончик, стоявший к нам почти в фас, вынул из правого голенище сапожный «косой» нож и полоснул им крест-накрест по лицу «коллеги», державшего за головой сцеплённые в замок кисти рук.
Я невольно ойкнул, но на мой восклик никто не обратил внимания. С ужасом подумалось, Арончик перерезал несчастному горло!
Двое из компании моментально по-милицейски завернули порезанному руки за спину и повели через двор к проёму ворот.
Когда его проводили мимо нас, а мы скучились возле сеновала, то кровища густо залила светлую рубашку пострадавшего, а моментально удалившаяся через забор в соседний двор «хевра» не оставила после себя ничего, словно она никогда не появлялась, — только лужицу крови, мираж!