Ледолом
Шрифт:
— Богу угодно твоё поведение, — явно с удовольствием сделала вывод Герасимовна. — Шлава Гошподу, шподобил. От беша рагатова ша жвеждой горяшшей адшкой во лбу оградил. Душу не продал Шатане. Бох тебя уберёг.
— Никакой не бог, — опять заартачился я, — потому что все произошло иначе. Пионервожатая меня, зазевавшегося, в строй повела, да так рванула за рукав! Я ей и выпалил: «Вы чего толкаетесь?» А она: «Выйти вон из шеренги! Ты, Рязанов, ещё не достоин стать юным ленинцем!»
— Почему — не достоин? Ведь я не двоешник — возразил я, — а троешник.
— Потому что старшим грубишь. Грубиян ты. И неслух. Вместо того чтобы каждое указание выполнять беспрекословно.
Она
— Этта тебя Бох надоумил, Егорка. От бешовшины уберёг. Беж ево на то воли ни единый волош ш головы твоёй не уп'aдет. Вшё делатша по воле Божией на швете и в шарштвии небешном.
Это утверждение показалось мне настолько смехотворным, что я чуть было не расхохотался, припомнив банную парикмахерскую, где меня регулярно подстригали наголо, «под нулевку».
Мне представилась тётя Таня с шваброй в руках, сметающая под руководством бога в кучу волосы клиентов. Их стригут, бреют или заросшими оставляют — не с разрешения ли бабкиного бога? Смехотура!
Однако удержался. Чтобы опять не обидеть старуху и не рассориться с ней надолго и серьёзно. В общем-то она — добрая старушенция. Но уступать ей и признавать явные глупости насчёт какого-то бородатенького бога, который на облаках сидит и за каждым моим поступком наблюдает, я никак не мог. И так, куда ни сунься, везде за тобой наблюдают и поучают, — до тошноты надоело, а тут какой-то бог из сказки ещё ко всем присоединится. Нет, с этим «наблюдающим» я никак не мог примириться, признать его существование. Всё-таки взрослый человек, понимаю что к чему в жизни.
…Хотя подслеповатая бабка Герасимовна (очков по бедности не имела) узрела-таки меня с иконой, когда я её отмывал возле сарая намыленной тряпочкой от въевшейся в краску грязи.
Она шустро подковыляла ко мне, закрестилась, зашептала, поклонилась иконе.
— Милай шын, прошветил тебя Гошпоть, — довольно закаркала бабка и погладила меня по плечу ладонью с шишковатыми суставами пальцев, покрытыми бурой морщинистой кожей. — Швяты-те молитвы жнашь?
— Нет, не знаю. Я же вам говорил, что неверующий. Безбожник.
— Шам не жнашь, што буровишь. Я тебя наушу, мил шинок. Наушу. Шлушай: «Отше наш, еже еши на небеши…»
— Что такое — «отше»?
— Отше наш Гошподь Бох и ешть.
— А «еже еши на небеши»?
— Бог-от на небешах шидит.
— Что он там делает?
— Шмотрит. Он вшё видит. И тебя, и меня, и вшех, и што мы деем.
— Во что же он оттуда смотрит — в подзорную трубу или бинокль?
Бабка непонимающе уставилась на меня. Но по моей лукавой рожице правильно определила:
— Богохульштвуешь, Егорка, лешов шын! Пошто на Бога таки пашкудны шлова вожводишь?
Как ей объяснить, что именно таким я представил бога: чернявым, цыганистым, с морским биноклем в руках, восседающим на ватных подушках облаков. Сказка, конечно. Для малолетних. В моём понимании.
Герасимовна заметно смутилась, расстроилась и припугнула меня:
— Накажет тебя Шождатель, Георгий, ох накажет… Жа твои нашмешки.
Она почему-то назвала меня не Егором, а Георгием.
— За что, бабушка? Я вовсе ни над кем не смеюсь. Не шучу.
— Штраха божиева в тебе нету, охальник.
— Нет. Я бога не боюсь — он не настоящий, а придуманный. Я никого не боюсь. Даже мертвецов, которые в саванах по ночам из могил вылезают и по кладбищам гуляют, не то что какого-то бога. И в школе нам говорили, что никакого бога нет и не было. Это всё поповские сказки. Попы бога и
чертей придумали, чтобы народ обдуривать и грабить, во!— Жгинь, нешиштая шила! — закричала бабка и, гневаясь, стукнула несколько раз палкой о землю. — У-у, варнак! Напашти на тебя нету, лешов шын.
Бабка плюнула себе под ноги и, разгорячившись, как никогда раньше, засеменила от меня прочь, сгорбленная и какая-то очень жалкая и беззащитная. Будто её незаслуженно и сильно кто-то обидел. Этим кем-то мог быть лишь я. В груди защемило от сострадания к ней и какой-то непонятной собственной виноватости. Хотя ничего плохого я не сделал. Мне стало жаль её. И я крикнул вдогонку:
— Бабушка! Не обижайся! Не надо! Я не хотел Вас обидеть и Вашего бога!
Но она, сильно осерчав, даже не обернулась. Как помириться с ней, я не знал. Да и что вообще произошло? Ясно — дурного она мне не желала. Однако и согласиться с брехнёй о чернобородом цыганистом боге, который якобы на небе сидит, я никак не мог — не маленький, чтобы всяким небылицам, разинув рот, внимать. К тому же — пусть я не пионер, но тимуровец! Правда, пионером я себя считал, равно как и тимуровцем нашего отряда. Никто в пионеры меня не принимал, как признался Герасимовне, из-за недисциплинированности. И галстука никогда красного не носил. Хотя он у меня имелся — в третьем томе «Жизни животных» Брема. Не в галстуке главное, а в твоих делах. А в них я старался быть правдивым, справедливым в отношениях со всеми. Так меня учила мама.
…Вскоре бабка остыла. Но при первой же встрече строго спросила, где икона. Я ответил.
— Идём, Егорка, покашь Прешиштую Деву.
Я привёл бабку к сараю, отодвинул проволочным крючком засов-деревяшку, отворил щелястую дверь.
Бабка быстро вошла в дровяник, отыскала глазами икону и принялась креститься и кланяться ей, пришёптывая:
— Упокой, Гошподи, душу раба твоего Ивана, невинно убиенного шупоштатами.
— О ком вы это, бабушка?
— Не мешай… О шыне.
Помолившись, утёрла мокрые глаза и сказала:
— Шашливай ты, Егорка. Отеш-та твой, давеша Надя шкаживала, шулитша шкора ш хронту вожвернутша. А мой Ванюшка шгинул. Никода тепериша не увидать мне сыношка мово, кровинушку радиму. И робятки ево малые широтами ошталишь.
Мелкие бусинки-слезинки скатывались по глубоким ложбинкам вертикальных морщин щёк на крутой выступ дряблого подрагивающего подбородка.
— Ии-их, лихо-то како, милай шын Егорка. Марии-то каково ш двумя робятёнками… Токмо для их и живёт. Беж мужика-те ей ой как тижало… Бедная. Маетша одинёшинька. В гошпитале много мужиков, — словно оправдываясь продолжила она. — Шватаютша к ей. Да ить то анвалид, жа им вшу жишть, как жа малым робёнком надо-ть ходить. То кобели. Бабу им нада. А робят хто штавить на ноги будёт, вошпитывать? А хороших-те иде найдёшь? На улке не валяютша. А боле толку никакова. А шын мой любил её, девоньку, как шветошик обихаживал, вшё для её, для Марушеньки швоёй. Иде ныне таку любов шыщешь? Шатана ныне людями хороводит, вот што я шкажу, потому как Бога иж души ижгнали, шеркви порушили…
Я редко видел мать Валерки и Кольки, тётю Марию, — на работе, в госпитале, она дневала и ночевала — и никогда не задумывался, как всем им, Герасимовым, живётся? Теперь понял — горе у них, большое и каждодневное, повсечастное. Бьются как рыбы об лёд. И ещё подумал: а каково мне было бы, погибни отец на фронте, — представить невозможно. Нет, этого не произойдёт, мы дождёмся его, целого и невредимого.
После этого разговора я старался ненароком не обидеть бабку и уже не дразнил, гримасничая, когда она скрипучим голосом кляла нас за обычные проказы — беготню по жестяной крыше дома например.