Легенда Горы. Если убить змею. Разбойник. Рассказы. Очерки
Шрифт:
Мустафа надевает башмак на сапожную лапу, кое-как вколачивает гвоздь и принимается за рваный задник. Но на душе так тошно, что все валится из рук.
С тех пор как он начал сапожничать, впервые приходится ему возиться с этакой рванью. Живого места нет, сплошные дыры. Ума не приложит парень, с какой стороны приняться за дело. Наконец он не выдерживает:
— Не справиться мне, хозяин, с этими башмаками.
Мастер поднял голову и смотрит на ученика так, словно видит его впервые.
— Как это — не справиться? — говорит. — Ты мне эти разговоры брось!
— Не получается у меня, хозяин. Расползается
— А ты постарайся. Должно получиться.
До самого вечера провозился парень с парой стоптанных башмаков. Шил, порол, опять шил, опять порол. Так ничего и не вышло. Только употел весь.
Густая тень инжира протянулась прямо на восток. Солнце с ленцой ползло по западному склону холма. В этот час в мастерскую заглянул приятель сапожника — богач Хасан-бей. В знак приветствия перекинулся с сапожником парой шуток и деловито ощупал взглядом парнишку, занятого работой. Потом обратился к мастеру:
— Не уступишь ли мне его на три дня? Пусть поработает у печи для обжига кирпича.
— Будешь работать, Мустафа? — спросил хозяин. — Хасан-амджа [39] печь для кирпича сложил.
— На трое суток, — уточнил Хасан-бей. — Плачу поденно — полторы лиры в день. Старшим будет Джумали из махалле [40] Саврун. Человек он хороший, не обидит тебя.
Мустафа рад-радехонек.
— Хорошо, Хасан-амджа. Только вот у мамы отпрошусь.
39
Амджа — дядюшка, почтительное обращение.
40
Махалле — городской квартал.
— Отпросись-отпросись, — снисходительно роняет Хасан-бей. — А завтра приходи в наш сад. После полудня приступишь к работе. Меня там не будет. Сам обо всем договоришься с Джумали.
Сапожник платит Мустафе двадцать пять курушей в неделю. За месяц работы — одна лира. А летние туфли стоят две лиры. Белые брюки — три лиры. Всего — пять лир. Сейчас уже июль. Значит, за июль, август, сентябрь наберется всего три лиры. Не обзавестись ему летними туфлями и белыми брюками!
Спасибо Хасану-бею! Второго такого замечательного человека нет во всем городе. Шутка ли — полторы лиры в день! За три дня — четыре с половиной.
И вот как оно все будет. Сначала он вымоет руки — как следует, с мылом. Потом тихо-о-онечко развернет бумагу и вытащит белоснежные парусиновые туфли. Потом вымоет ноги, тоже с мылом. Носки белые аккуратненько натянет, сунет ноги в белые, хрустящие, новехонькие туфли. А вот брюк даже касаться нельзя. Каждый дурак знает, что белое нельзя хватать руками — сразу запачкается. Точно так же и белые брюки.
А у самого моста гуляют девушки. Ветер раздувает им юбки, прилепляет к ногам белые шароварчики.
Мустафа кинулся к матери:
— Мамулечка! Родненькая! Я с Джумали буду кирпичи обжигать для Хасана-бея.
— Нет!
Мустафа опешил:
— Почему?
— Ты когда-нибудь кирпич обжигал? Знаешь, что это такое? Три дня, три ночи не спать — выдержишь?
— Выдержу!
— Одна я только и
знаю, чего стоит добудиться тебя по утрам. Выдержишь, как же!— По утрам — это другое дело. Мам, ну пожалуйста.
— И не проси.
— Увидишь, я совсем спать не захочу.
— Уснешь как миленький. Не выдержишь.
— Ма-а-ам! Хорошая моя! Вот ведь Сами, сын Тевфика-бея…
— Э-э-э, — тянет раздраженно мать.
Мустафа знает, чем можно донять мать.
— Да, а вот Сами носит брюки белые-пребелые. Как молоко. И туфли на резине…
— Э-э-э…
— Ох, до чего ж красивые! Белые, как молоко. Нет, как снег. А у меня есть шелковый минтан. Думаешь, не подойдет он к белым брюкам? Еще как подойдет!
Мать склонила голову, побледнела.
— Что ж не отвечаешь? — настаивает сын. — Не пойдет мне такой наряд? Ты не бойся, я его не испачкаю… Три дня и три ночи всего придется попотеть! Зато, как только деньги получу, пойду к Вайысу-уста, портному. А у Хаджи Мехмеда куплю белые туфли на резине. Шелковый минтан — в сундуке.
Мать подняла голову. В глазах — непролитые слезы. Медленно приблизилась к сыну.
— Мальчик мой дорогой. Разве я говорю, что не к лицу тебе такая одежда?
— Вайыс-уста — замечательный портной. Шьет прочно и хорошо. Мамочка, родненькая, так можно я пойду?
Мать невольно улыбнулась:
— Делай что хочешь, сынок. Мое дело сторона.
Едва она произнесла эти слова, как Мустафа подпрыгнул чуть не до потолка и колесом прошелся из угла в угол. Бросился к матери, расцеловал ее.
— Мамочка, когда я вырасту…
— Когда ты вырастешь, будешь много-много работать.
— Ну да, а еще?
— Еще разобьешь сад на участке возле речки. Закажешь темно-синий костюм в Адане. Заведешь лошадь. Сядешь верхом…
— А потом?
— Покроешь крышу черепицей, чтобы больше не протекала.
— А потом?
— Станешь как отец.
— А если бы отец был жив?
— Ты пошел бы учиться и стал большим человеком. Если бы только твой отец был жив…
— Послушай, — перебил ее Мустафа. — У меня будут золотые часы, когда я вырасту. Правда ведь?
Мустафа проснулся еще до рассвета и отправился в путь. Из-под его башмаков фонтанчиками взметывалась пыль.
Из-за холма на востоке неудержимо нарастающим селем хлынул влажный солнечный свет. Когда мальчишка добрался до печи, солнце уже, ярко пылая, расселось на вершине холма. Роса высохла.
Мустафа пригнулся, заглянул в распахнутую пасть печи. Там, внутри, темным-темно. Рядом с печью — гора сушняка. До полудня бродил мальчик вокруг. Предвкушение великого счастья — обладания белыми штанами — омрачал только страх перед тремя бессонными ночами.
Ровно в полдень, весь в пыли, заявился Джумали. Здоровенный детина, он всякий раз, прежде чем сделать шаг, словно бы выбирал место, куда поставить ножищу. Невдалеке от печи остановился. При виде этакого великана мальчик вовсе оторопел. Джумали, все так же грузно ступая, приблизился к печному зеву, с трудом наклонился. Лицо у него было злобное, на своего напарника он даже и не взглянул. Долго стоял, согнувшись в три погибели, сунув голову в печь. Потом выпрямился, сделал в сторону мальчика пару шагов и, не глядя ему в лицо, спросил: