Легкая голова
Шрифт:
— Кого я вижу, какие люди!
Носик с пятнышком, дикая шевелюра — перед Максимом Т. Ермаковым стоял Дима Рождественский собственной персоной. Журналюгский журналюга явно был с хорошего похмелья, но уже успел поправиться водочкой; левая скула Рождественского распухла и желтела, как лимон.
— Ты чего надушился так? — раздраженно спросил Максим Т. Ермаков.
— Жизнь смердит, — философски заметил Рождественский. — А ты чего сюда пришел? Полюбоваться, так сказать, на дело жизни Классного Плохиша? Так тебя называли, пока игру в Сети не стерли. Ты, вроде, женился, правду говорят?
— Правду, — злобно ответил Максим Т. Ермаков. — Моя жена там, — он кивнул на зев катастрофы, откуда опять понесли глухие черные мешки.
— Да ну? — радостно оживился
— Почему «теряет», чего ты гонишь, урод? — Максим Т. Ермаков, едва не плача, сгреб Рождественского за воротник. — Скажешь еще такое, убью, падла, об асфальт!
— Потом убьешь, потом, — журналюга резко вывернулся, оставив в руке Максима Т. Ермакова крапивный ожог. — Помнишь, говорил я тебе: заплатишь дорого — окажешься в новостях. Я теперь на канале «Новости Москвы», — похвастался он и, завертев головой, закричал: — Афанасий!
На крик журналюги из толпы возник некто долговязый, в деревянного цвета бороде, одна щепа которой двигалась отдельно, вместе с нижней губой. На плече долговязый тащил телекамеру, похожую на черного козленка.
— Этого снимаем? — зыркнул он на Максима Т. Ермакова из-под висячих бровей и ловко нахлобучил камеру на щелкнувший треножник. — Встаньте чуть левее, пожалуйста, — обратился он к Максиму Т. Ермакову, целясь в него оптическим жерлом.
— Так, ты в камеру не смотри, смотри на меня и говори со мной, — деловито скомандовал Рождественский, у которого в руке уже красовался алый губчатый микрофон с эмблемой телеканала. — Давай, — обернулся он к Афанасию и вытащил из кармана сложенную вчетверо белую бумажку.
Афанасий ощерился и впился в оптику. Рождественский расправил перед жерлом камеры пустой бумажный лист, потасканный и грязноватый, каким мог быть носовой платок журналюги, если бы он у него имелся. Максим Т. Ермаков вдруг ощутил себя такой же серой на сгибах пустой бумажкой, встающей на ветру уродливым углом. Ни слова не говоря, он повернулся и пошел, и уже через несколько шагов перестал слышать жалобные, пересыпанные матерками, вопли журналюги. В голове у Максима Т. Ермакова что-то вращалось и постукивало, словно сбивало расплывчатый мозг в пенный коктейль. Он поднял голову и увидал источник звука: над перекрытой Тверской завис, покачиваясь, будто туфелька на дамской ножке, небольшой и нарядный, белый с красным, вертолет. А из-под вертолета продолжали выскакивать такие же красно-белые «скорые», рвавшие, с улюлюканьем и таяньем мигалок, куда-то вверх, в сторону Ленинградки.
Вот что надо делать.
Максим Т. Ермаков бросился назад, к себе во двор. Кроссовки, насосавшиеся из луж, были тяжелые и липкие на холоде, будто на каждой ноге по три килограмма рыбы. «Тойота» спала и видела сны, с ледянистой коркой на спине. Матерясь и обещая богу и черту сменить в машине электрику, Максим Т. Ермаков завелся с третьего раза, краем глаза наблюдая, как примчавшиеся следом социальные прогнозисты маневрируют на ревущем «москвиче» возле засахаренной помойки, оставляя на папиросном слое снега черные следы. Покрутившись по дворам, распахав пару сырых, как мочалки, газонов и хорошенько тряхнувшись всем костяком и всем составом «тойоты» на страшной дыре, словно из этого места в асфальте выдрали зуб, Максим Т. Ермаков через Настасьинский выскочил на Тверскую. Скорая как раз проносилась мимо, с блистанием и воем, и Максим Т. Ермаков, крутанувшись, едва не вылетев на встречную, прямо под желтые громыхающие башни какой-то вызванной на катастрофу специальной техники, намертво примагнитился к заднице реанимобиля.
Никогда он еще не ездил по зимней Москве с такой безумной скоростью. Не существовало ни светофоров, ни знаков — перекрестки для беды федерального значения держали мелькавшие, как серые столбы, наряды милиции. Прыгнул кузнечиком бронзовый Маяковский, показался и исчез, точно повернулась оперная сцена с декорацией, Белорусский вокзал. Москва оказалась маленьким городом на скорости под сто двадцать: вот раскрылась и пошла Ленинградка, фонари мелькали, будто чиркали спички.
У Максима Т. Ермакова была одна забота: удержаться за скорой, шедшей с заносом, вилявшей колесами в снежном пюре. Он видел перед собой написанные красным большие цифры 03 — кажется, видел их с закрытыми глазами; в зашторенных окнах задних дверей иногда возникали шаткие, едва закрашенные силуэты — возможно, это медики пытались что-то сделать для пострадавших на этом бешеном, скользком ходу. Максим Т. Ермаков цеплялся за мысль, что там, внутри, Маленькая Люся, скорее всего, она — и это создавало между ним и реанимобилем как бы невидимый трос, на котором «тойоту» тащило, когда не хватало ресурса мотора.Вот «скорая» свернула, проскочила три, не то четыре кривых, странно скошенных к небу переулка, снова прыгнула на трассу, и Максим Т. Ермаков перестал понимать, где он и куда его несет. Он просто шел за реанимобилем в его лыжне. Словно это была уже и не Москва: по обочине замелькали похожие на палки салями сосновые стволы. Вот впереди показались плоские длинные корпуса: должно быть, больничный городок. Скорая свернула, въехала по пандусу, подбежавшие медики стали выгружать из нее уже совершенно безжизненную длинную старуху, чья кровь на размотавшихся бинтах напоминала смолу. Вытряхнув у носилок колеса, старуху бегом, со страшным дребезжанием, покатили к стеклянным дверям с табличкой «Приемный покой». Максим Т. Ермаков, криво запарковавшись, бросился вслед.
Если бы в оставшееся Максиму Т. Ермакову время ктото его спросил, как выглядит ад, он бы ответил, что ад обложен белым кафелем, а в углу стоит фикус. Он был первым из родственников, добравшимся до клиники, куда везли самые страшные и самые кровавые цветы сегодняшнего взрыва. Его и здесь никто не узнавал — вернее, вообще не признавал факта его существования. Максим Т. Ермаков буквально кидался на медиков в марлевых, тяжело дышащих повязках, но их глаза, у всех какие-то женские на закрытых лицах, не видели его в упор. Прибывали все новые пострадавшие, многие в ожогах, будто красные жабы; ктото равномерно и тонко верещал за складчатой ширмой; прямо на полу валялась куча горелой разрезанной одежды, кое-где спекшиеся лоскутья сохраняли форму тел, будто куски древесной коры.
Отчаявшись почти до бесчувствия, Максим Т. Ермаков раза три или четыре выходил покурить. Кажется, была уже глубокая ночь: рваные сосновые вершины дымили снегом, луна в разрыве мутных облаков была совершенно каменная, грубая, как мельничный жернов. Хриплый женский голос за спиной заставил Максима Т. Ермакова вздрогнуть. Какая-то докторша, разминая в полных пальцах прыгающую сигарету, спросила огоньку. Зажигалка осветила грушевидные щеки, спущенную на двойной подбородок марлевую повязку; голова врачихи, маленькая, вроде культи на обширном кряжистом теле, парадоксальным образом навела на мысль о ее принадлежности к специальному комитету. Максим Т. Ермаков, давясь своим ядовитым подозрением и злым табаком, изложил обстоятельства, почему он тут торчит.
— Ермакова Людмила Викторовна? — переспросила докторша, сощурив тусклые глаза, на которых косметика блестела дряблым серебром. — Есть такая.
— Ну?! — Максим Т. Ермаков схватил докторшу за толстый локоть, заставив споткнуться.
— Не довезли, — апатично сообщила докторша, продолжая, будучи схваченной, жадно чмокать свою сигаретку.
— Как не довезли? — переспросил Максим Т. Ермаков, похолодев. — Где же она сейчас? Какой адрес?
Докторша вымученно усмехнулась и указала взглядом в неопределенность, куда-то вниз.
— Ермакова Людмила скончалась по дороге в клинику, — сообщила она безо всякого выражения и поправила на покатом плече наброшенную куртку. — Травмы, несовместимые с жизнью, чего вы хотите.
В этот первый момент Максим Т. Ермаков не почувствовал ровно ничего, только вдруг показалось, будто грубый жернов луны падает, валится и вот прямо сейчас сомнет, как траву, высоченные сосны и хлопнется в снег, подняв холодную мглистую пыль. Мгла подступала, окутывала источники света, белые фонари над пандусом странно уменьшились и стали похожи на разваренные рыхлые картофелины.