Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Он уже в двадцатый раз выглядывал в окно на пыльную станичную улицу. Там было всё то же, что четверть и полчаса назад. Старуха-хозяйка в татарском бешмете и чувяках, но в повязанном по-русски платке неторопливо рубила топором дрова; в соседнем дворе молодайка ряд за рядом стелила на траве выстиранные холсты, и Оленин опять задержался взглядом на ее крепких ногах, заголенных подоткнутой юбкой; на улице казачата с визгом и криками играли в свайку. Покачивал плодами на ветках фруктовый сад, зеленели спелые арбузы на бахче, вдали желтела тучная нива и меж колосьев торчали развалины древней каменной башни, напоминание об иных временах, когда здесь обитали совсем другие люди.

На севере об эту пору уже опадают листья, поля сжаты, небо серо и полно печальным ожиданием зимы, а здесь, на юге, близ теплого моря, еще стояло зрелое, ленивое, всё никак не оканчивающееся лето, очень надоевшее Оленину.

Он с тоскою вспоминал холодный и свежий воздух русского раннего утра, желтую окраску октябрьского леса, даже моросящий серый дождь, хотя живучи в Москве редко просыпался до полудня и, подобно большинству городских жителей, мало обращал внимания на природу.

Оленин был недоучившийся студент, еще не нашедший своей стези и до недавнего времени не слишком усердно ее искавший. Покойный отец, николаевский генерал, оставил по себе славное имя и хорошее состояние, мать не чаяла души в единственном своем сыне и почитала его безделье «исканиями взыскательной натуры», втайне будучи рада, что ее Костя не съезжает из родительского дома. Говорят, что люди, обойденные в детстве вниманием и лаской, потом всю жизнь должны доказывать окружающим и самим себе, что достойны любви. Оленин же, обожаемый с младенчества, вырос в глубокой, естественной убежденности, что он центр вселенной и каждое случающееся с ним событие, каждое движение его чувств имеет большую важность. Однако ж он был неглуп и совестлив; собственная пустоцветность его томила, он всё больше угнетался беспорядочной нечистотой своей жизни и очень хотел ее переменить. Не раз и не два говорил он себе: «Скоро я переживу Лермонтова, а между тем я ничего еще не успел и ничего кроме долгов не сделал. Я увял не расцветши, я истаскался! Надобно что-то решать!». И всё не решал.

Наконец очередной картежный проигрыш, раскол приятельской компании, неудачная любовь (или то, что он почитал за любовь), а более всего поредение волос надо лбом, однажды замеченное в зеркале и повергнувшее Оленина в трепет, побудили его к действию.

Он давно уже вывел для себя формулу хорошей жизни и не раз излагал свою теорию всем, кто соглашался его слушать. Идея была не нова и не Олениным придумана. «Все беды несчастного нашего отечества происходят от темности нашего народа, — горячо говорил Константин Дмитриевич. — Любые прекрасные идеи будут подобны семенам, бесполезно упавшим на сухую почву, покуда ее не взрыхлит просвещение. Мы — образованный класс. Наш долг и наша миссия нести свет знаний народу: обучать его грамоте, рассказывать об устройстве мира, общества и природы. Только этим возможно хоть сколько-то оправдать наше праздное и сытое существование! Не державное величие и не бунт, а единственно просвещение спасет Россию!».

— Что ж ты не поедешь учителем в какую-нибудь глушь? — спросил Оленина приятель, которому наскучили эти прочувствованные речи, всякий раз одни и те же. Разговор этот состоялся вечером того самого дня, когда Константин Дмитриевич обнаружил первые признаки плешения.

— А вот и поеду! — объявил он. — И не просто в глушь, а туда, куда направит меня судьба. Слово чести! Как сложатся буквы, так и будет!

Увлеченный понравившейся ему мыслью, он разрезал лист бумаги, написал на кусочках весь алфавит и стал метать жребий. Первая буква выпала «ер», поскольку Оленин сгоряча, не подумав, исписал клочки всеми литерами без разбору. Тогда он убрал буквы, с которых географическое название начинаться не может, начал сызнова.

Вышло сначала «Т», потом «Е», наконец «М». Сочтя, что этого довольно, Константин Дмитриевич раскрыл энциклопедию (разговор происходил в клубе, где имелась и библиотека). Первым шел уездный город Темников Тамбовской губернии, глушь глушью, в 65 верстах от железной дороги, и Оленин решил было, что это и есть его жребий, да и имя говорящее: желал просвещать тьму — так нa тебе Темников. Но на те же три буквы начинался и еще один городишко, тоже уездный, и, прочтя его название, Константин Дмитриевич сразу понял, что вот он, знак судьбы. У него было обыкновение во всем угадывать некие знаки, адресованные ему свыше, и этот поразил его своей несомненностью.

Над компанией, к коей принадлежал Оленин, царствовала дама именем Мария Тимофеевна, за свой деспотизм получившая шутливое прозвище «Марии Темрюковны», в честь «тугонравной и зелолютой» супруги Ивана Грозного. Второй город, начинавшийся на Т-Е-М, был Темрюк, области Кубанского казачьего войска.

Ехать в Тамбовскую губернию было скучно и серо, так что и сама новая жизнь, которую мечтал построить для себя Оленин, тоже приобретала в его воображении какие-то скучные серые краски. Иное дело Кавказ, где погиб Лермонтов, и не «губерния», а «область казачьего войска». Увлекла

Константина Дмитриевича и мысль о том, как он напишет Марии Тимофеевне письмо, объяснив свой выбор. Может быть, она оценит его душу и поймет, что он не таков, как остальные, что любовь способна подвигать его на сильные, недюжинные поступки. Появилась и вторая мысль, задняя, которую он тут же от себя спрятал: вдруг Мария Тимофеевна скажет «ах вот вы, оказывается, какой» и попросит остаться. Тогда Темрюк может и подождать.

Но вышло иначе. Мария Тимофеевна его похвалила, поставила в пример остальным, но остаться не попросила. Назавтра же, в приступе мрачной решимости, он отправил в Темрюкскую городскую управу длинное письмо, присовокупив рекомендацию отцовского сослуживца и друга семьи, полного генерала с именем, известным всей России. Генерал горячо одобрил намерение послужить отечеству «если не на поле брани, так хотя бы на ниве просвещения». После этого отступать вовсе стало некуда.

На время Оленин с чистой совестью человека, исполнившего что должно, погрузился в прежнюю жизнь, которой так тяготился, и теперь предавался всегдашним развлечениям без чувства вины. Так рекрут перед отправкой на солдатскую службу беспробудно пьет и буйно гуляет, распевая про «последний нонешний денечек».

Но два месяца спустя из Темрюка пришел ответ. Уездный школьный смотритель со странной фамилией Пустынько витиевато и прочувствованно писал, что в недавно учрежденном четырехклассном училище обучать «малых сих» некому кроме священника, который «сведущ в Науке Божией, но нетверд в знании наук земных». Далее выражалась робкая надежда что «скромнейшее жалованье в двадцать рублей, предписанное по штату», не оскорбит «столь возвышенного и ученого человека», «зато насчет местожительствования и дров обеспокоиваться не придется».

Оленин тут же послал по почте свое согласие, причем, поддавшись порыву, выразил готовность служить вне штата, вовсе не обременяя своим содержанием бюджет уездного просвещения. В дорогу Константин Дмитриевич собрался с лихорадочной быстротой, очень боясь, что дрогнет.

Еще недавно московская жизнь не выпустила бы его из своих ленивых, но липких щупальцев, однако компания, в которой Оленин проводил чуть не все вечера, которая, собственно, и была «московская жизнь», вдруг, в несколько недель, совершенно распалась.

Причиной тому были грозные события, разделившие русское общество на две, а затем и на три части. Ужасные вести о кровавых происшествиях в Литве и Польше вызвали не только воинственное возбуждение в кругах консервативных, но и внесли смущение в умы так называемых «передовых людей», к каковым причисляли себя оленинские приятели, радовавшиеся всякому дуновению свободы и не пропускавшие ни одной книжки герценского «Колокола». В газетах даже и либерального толка писали о ненависти поляков ко всему русскому, о расправах, учиняемых повстанцами над всяким, заподозренным в несочувствии Жонду. Вся Москва оказалась охвачена негодованием и патриотическим порывом; прежние пропагаторы свобод спешили заявить, что они primum omnium русские люди, а из всех стихотворений Пушкина чаще всего стали поминать «Клеветников России» и «Бородинскую годовщину». Герцен из своего Лондона писал, что высокие принципы важнее национальных интересов и подданства, что идет война не поляков с русскими, а Свободы с Тиранией, но Мария Тимофеевна со свойственной ей смелостью выражений презрительно сказала, что кровь горячее чернил и что любить Россию из Лондона столь же невозможно, как любить живую женщину чрез воздушные поцелуи — женщине надобно совсем другое. «Колокол» мгновенно вышел из моды, один приятель Оленина поступил в военную службу, и Мария Тимофеевна сказала, что наступили времена, когда подлинные мужчины не сеют добро, а бьются со злом. Константин Дмитриевич отнес это на свой счет, оскорбился и ушел в оппозицию как к Марии Тимофеевне, так и к воцарившемуся повсеместно общественному настроению.

Их таких было только двое, он и Корсаков, еще один недоучившийся студент, имевший репутацию человека умного и злого на язык. Корсаков был в чахотке. Должно быть от этого он ненавидел весь свет и беспутничал с какою-то исступленной неукротимостью. «Гиблая нация русские, — говорил он за третьей бутылкой вина, не пьянея, а только бледнея. — Рабство в крови даже у дворянчиков, и у дворянчиков даже больше, чем у дворовых. У тех по крайней мере нет выбора, ходить иль ползать, а наш брат сам на коленки бухнется да еще с восторгом захрюкает: „Иль нам с Европой спорить ново? Иль русский от побед отвык?“». По убеждению Корсакова, выход был один: пустить в русские сени красного петуха, чтоб мужики выбежали из горящей избы, схватились кто за багор, кто за топор, и коли народишко разойдется во всю ивановскую, тут может что и выйдет.

Поделиться с друзьями: