Лекарство против страха. Город принял!..
Шрифт:
— Но ты так прославлен и знатен, Эразм, что тебе некого и нечего бояться!
— Парацельс, я боюсь не людей, но стремительно уходящего от нас времени. И тебе я хочу напомнить историю Адама, вся жизнь которого — предупреждение тем, кто не умеет ценить своего времени: в час первый был создан прах, во второй час — образ, в третий — голем, в четвертый — связаны его члены, в пятый — раскрылись его отверстия, в шестой — дана ему душа, в седьмой — он встал на ноги, в восьмой — бог дал ему Еву, в девятый — он был введен в рай, в десятый — он получил заповедь, в одиннадцатый — он согрешил, а в двенадцатый — был изгнан и ушел. Мой двенадцатый час грядет, и мне нет возможности убеждать дураков в твоей
Он снова закрывает глаза и умолкает — то ли действительно заснул, то ли притворяется спящим.
Я долго смотрю на Всеведающего и думаю о том, что в жилах его медленно, неровными толчками сочится слизистая, прохладная кровь мудрого раба…
Глава 19. Молодец, Панафидин, покоритель жизни!
И все-таки к шести часам вместе с Поздняковым я поехал в клинику: переносить встречу с Панафидиным было уже неприлично, хотя она и потеряла для меня всякий смысл и интерес. У проходной я увидел красные «Жигули» Панафидина и пошел к Хлебникову, а Позднякова послал прямо в лабораторию, договорившись, что скоро приду.
Около двери Хлебникова я услышал доносящиеся из кабинета громкие голоса. Металлический, негнущийся голос Панафидина с присвистом рассекал тишину:
— Каждый день в мире умирают неграмотные Лейбницы и голодные Резерфорды! И поэтому надо работать! Мир должен работать! А не болтать! Все ваши прекрасные разговоры о духовности, о примате нравственности — чушь, ерунда, глупости!
— Но лекарство против страха — это тоже часть всемирной работы, — быстро ответил Хлебников.
— Да, если только отбросить ваши с Лыжиным глупые бредни вокруг этой чисто химической проблемы. Пугливость человека определяется количеством выбрасываемого в кровь адреналина, и меня интересует голый химизм этого процесса, а на остальное мне наплевать!..
— И на нравственную сторону вопроса тоже наплевать? — спросил настойчиво Хлебников.
— Когда все люди на земле будут сыты, то нравственные люди заставят безнравственных вести себя правильно! А самое главное — только тогда наступит время, чтобы разобраться, что нравственно, а что безнравственно. Пока мир голоден и болен, понятия эти весьма неопределенны…
Я открыл дверь и вошел в кабинет, они обернулись ко мне на мгновенье, одновременно кивнули и снова бросились навстречу друг другу, как боксеры в клинч.
— Вы, Панафидин, никогда не задумывались над историей открытия шахмат?
— Вас волнует безграничность жизненных ситуаций? — усмехнулся Панафидин.
— Нет, меня волнует хитрость Сету и беспечность магараджи Шухендра. Когда магараджа пообещал вознаградить хитроума, положив на каждую следующую клеточку удваивающееся количество зерен, он продемонстрировал свойственное людям нежелание или неспособность предвидеть последствия геометрической прогрессии наших поступков и устремлений.
— А какие прогрессии вы усматриваете в моем поведении? Или в моих устремлениях?
— Вы опасный человек, Панафидин. Вам нельзя давать воли. Мне страшно подумать, как вы могли бы распорядиться метапроптизолом, если бы стали его монопольным хозяином. Для вас человек — опытная лаборатория для исследования химизма протекающих в нем реакций…
Панафидин в ярости вскочил с кресла:
— Слушайте, Хлебников, я всегда считал вас сентиментальным дуралеем. Но я не мог предположить, что вы с годами продвинетесь в этом так далеко… Дружба с Лыжиным сослужила вам плохую службу. Он сумасшедший, но талант, а вы очень нормальная посредственность, и взаимное общение не обогатило вас, а довело обоих до нуля. Вы носитесь как дураки с писаной торбой со своими прекраснодушными идеями уничтожения боли и страха, и вам обоим в жизни не понять, что я не магараджа, я — Сету,
потому что в отличие от вас понимаю закон — главный закон научного прогресса!Хлебников кротко смотрел на него своими воспаленными, словно заплаканными, глазами, и на лице его были скорбь, усталость, боль. И так мне было неприятно, непривычно да и непонятно видеть этого сильного и смелого мужика в подобной роли, что я постарался как можно незаметнее устроиться на стуле в углу кабинета.
— Тогда поделитесь и со мной знанием главного закона, — сказал Хлебников тихо.
— Боль и страх в мире вечны. Вечны — вы это понимаете? И как безжалостный дрессировщик гонит в манеже взмыленного, хрипящего на корде коня, так боль и страх будут вечно гнать человечество по восходящей спирали познания!
Он закурил сигарету, сел в кресло и спокойным голосом добавил:
— Ладно, хватит пустомелить. Мы все равно не поймем друг друга. — Он кинул взгляд на меня и сказал Хлебникову: — Вот с инспектором из МУРа вы скорее можете договориться…
— Да, — кивнул Хлебников, — с инспектором Тихоновым мы скорее можем договориться. Вы не воспринимаете наших слов, как не слышите радиоволн, которыми заполнена сейчас эта комната, улица, весь мир вокруг нас. Вы нас не слышите. И не слушаете.
— Эх, Хлебников, Хлебников, — покачал головой Панафидин. — Вы, мой коллега, хороший специалист, врач, ученый, гордитесь отсутствием нашего взаимопонимания и довольны тем, что вас понимает милиционер, и при этом не отдаете себе отчета, что ваши отношения нелепы и противоестественны, как групповой рентгеновский снимок!
— Почему же? — пожал плечами Хлебников. — Мы с Тихоновым тоже коллеги. Только по другому ремеслу, которого у вас нет.
— Интересно знать, по какому?
— Мы с ним оба — люди, — тихо и грустно сказал Хлебников.
Панафидин захохотал:
— К вашему замечательному дуэту мог бы с успехом подключиться еще один крупный специалист в этой области — ваш друг и моей бывший сотрудник Володя Лыжин. Он тоже всегда носился, как курица с яйцом, со своей идеей — человек, человек, человек! Ну-ка, душелюбы, покажите-ка мне благодарное человечество, выстроившееся с передачами в очередь перед палатой Лыжина? Пригласите уж и меня, пожалуйста, на всемирный консилиум врачей, собравшихся у кровати Лыжина…
— Вы, Панафидин, мрачный и злой циник, — сказал я. — И не такой уж умный, как это может сначала показаться…
Ернически ухмыляясь, Панафидин спросил:
— А почему это, позвольте полюбопытствовать, я перестал вам казаться таким умным?
— Потому что у вас была курица, которая несла золотые яйца. Но вам однажды захотелось есть, а терпеть голода вы не могли и не хотели, и тогда вы сварили из своей курицы бульон. И в каждой жадно сожранной тарелке утонули ваши мечты и растворилась сказка вашего сияющего завтра.
— Может быть, может быть, — быстро закивал Панафидин, и я вдруг увидел, что он держится последним усилием воли, что он на грани истерики. — Вы мне все надоели — моралисты, глупцы, дилетанты! Вы сами-то жить не умеете, а еще других охота учить.
— А вы жить умеете? — спросил я.
— Да-да! Я — умею. Я знаю, как надо жить, и я знаю, для чего…
— И как же надо жить? — поинтересовался Хлебников.
— Вы, Хлебников, как, впрочем, и ваш друг Лыжин, все равно так жить не сможете. В вас нет внутренней уверенности. Вы не можете понять, как это я всегда решал контрольные задачи на беловике жизни, — вы-то всё проживали на скомканных листочках черновиков, которые вы считали репетицией, проверкой, подготовкой к грядущей большой и светлой жизни! И жизнь вас за это наказала, потому что она не знает черновиков — каждый день окончателен и бесповоротен, как сданный или проваленный экзамен…