Лекции о Прусте (психологическая топология пути)
Шрифт:
У меня — свидание, я с красивой женщиной в коляске. Я сижу рядом, но меня при этом почему-то нет. Я ничего не испытываю. Что это значит? Это значит, что мое состояние радости, волнения нельзя получить из качеств предмета. Женщина красива. Но мое волнение от ее красоты нельзя получить из того, что она красива. Ассоциируйте с этим — «темнота», «незнание», «моя темнота». И дальше, скажем, возьмите произвольно любое моральное предписание. Например: нечто есть добро — какой-то поступок, состояние, слово или мысль. Скажите, можно ли получить ваше понимание того, что нечто благородно, что нечто есть добро, вашу оценку, элементарную нравственную ориентацию — вот это хорошо, а вот это плохо — из какого-нибудь правила, из какого-нибудь общего определения? Ведь вы уже знаете, что каждый раз, когда вы оказываетесь в такой ситуации, вы должны сами устанавливать то, что уже известно. И где нет связи, нельзя от правила переходить к конкретной ситуации. Конкретная ситуация не может быть получена путем вывода или приложения к ней правила. Кстати, здесь опять проглядывает тот закон, который я провозгласил вслед за Прустом и Декартом, — закон непрерывно творимого мира. Что значит: нельзя из общей истины, из общего знания получить то же знание в конкретной ситуации? Что нет перехода от одного к другому? Это означает, что я должен заново воссоздавать. Или, как говорил Пруст: я не испытывал этого чувства потому, что я его не воссоздал. Воссоздание, необходимость воссоздания чувства и его неданность и есть темнота. И у каждого из нас она индивидуальна. Она неповторима. Всякая общая истина для каждого из нас непонятна по-своему. Мы ее по-своему, в своей совершенно уникальной ситуации, должны разрешить новым ее возрождением применительно к конкретным явлениям, к конкретным предметам, к конкретным
Интересно, что у Пруста несколько раз появляется внутренняя и даже текстуально выраженная отсылка к Достоевскому. Прусту очень не нравились научные или торжественные рассуждения о Достоевском. Под торжественные рассуждения о Достоевском подпадает, наверное, девяносто девять процентов литературы о нем. И Пруст замечает, что все это чепуха, а самое интересное — странная красота некоторых домов и городских пейзажей, а также характеров, которые появляются у Достоевского. Душу Пруста затрагивает прежде всего одна устойчивая фигура, которую он видит у Достоевского, — фигура моральная, или духовная. И это не случайно. Это фигура или даже маска, — потому что у героев Достоевского всегда судорожные, резкие, сумасшедшие движения тела и души, — фигура крика молчания. То есть кричащего молчания. Молчания темноты персонажа. Персонаж не знает, что есть истина, и должен ее породить. И герои Достоевского как бы живое воплощение и иллюстрация этого факта, что не существует актов добра или ума, которые совершались бы в мире путем их выведения из уже существующего свода законов добра и истины. Сначала у тебя должна быть темнота, ты должен обеспокоиться не-данностью конкретного их облика и начать двигаться в этой темноте. Потому что личное непонимание есть тоже понимание, когда оно достигнуто. Это взаимооборачиваемые вещи.
В европейской культуре эта тема в совершенно иных выражениях появилась в свое время в образе антихристианского Ницше, с его якобы попытками разрушения всех ценностей. О чем же здесь шла речь? (Слава Богу, что в русской литературе ничего нет о Прусте. Ницше не так повезло — о нем написано, а то, что написано, в общем ужасно.) Вы знаете, Ницше погиб в безумии. Последние десять лет его жизни — это агония в сумасшедшем доме. Это какой-то закон культуры: стоит что-нибудь сделать, как сразу появляется твой культурный эквивалент, отделившийся от твоего образа и тела, и начинает циркулировать в культуре; все умные люди будут о тебе высказываться, хвалить или бранить тебя, хотя все это к тебе никакого отношения не имеет. Ты будешь кричать, пытаться войти в свой собственный образ и не сможешь, потому что он тебе уже не принадлежит. Этот фундаментальный несчастный закон культуры символизирован еще в Евангелии. Хочу напомнить вам одну вещь, которая, может быть, ускользает от внимания, но она несомненна. Образ креста, или крестовой муки, кроме многих смыслов, содержит в себе и иронию по отношению к окружающему миру. Ведь Христос распят на образе самого себя людьми, которые ожидают от него вполне определенных вещей, требуют чудес. Он ироничен по отношению ко всем тем, о которых Христос как раз и говорил, что он недолго еще будет с племенем развратным. Он имел в виду муку человека, образ которого раздваивается, разрывается между действительным смыслом его дела и тем, как его представляют, что от него ожидают. Для этих людей Христос — это только чудеса: чудесное исцеление, деление хлеба на тысячную толпу и тому подобное. Так вот, образ распятия есть также трагическая ирония по отношению ко всем этим ожиданиям.
И Ницше был тоже распят на своем образе. Это несомненно, если мы поймем, что он говорил о разрушении ценностей, о сверхчеловеке как носителе духовного начала в культуре. Он имел в виду очень простую вещь, а именно: что вся цивилизация, вся культура, все христианство — это сказки, выдумки, ерунда в той мере, в какой это не вырастает из души каждого. Вера в Христа не имеет никакого значения, если ты не породил заново образ Христа, идя из глубин своей темноты. Все здание цивилизации — песок зыбучий, поскольку не порождено из душ тех, кто занимается имитациями, ходит в церковь, молится или участвует в создании «культурных ценностей». Все это рухнет, считал Ницше, потому что ни на чем не основано. Словосочетание «ни на чем не основано» имеет здесь один простой смысл: не порождено каждым изнутри себя. А устойчиво только то, что порождено каждым. Или порождено заново. В данном случае эти термины совпадают. И что произошло? Все рухнуло. Ницше был прав. Он предупреждал об этом. А ведь до сих пор несчастные кретины, вроде Эренбурга, восклицают: «Это же народ Моцарта, Бетховена, Гёте! Как же он мог?» Об этом Ницше говорил: «Перестаньте повторять всуе слова, иначе все рухнет». Он указывал даже, что является условием того, чтобы не было катастрофы. А условием является нравственный труд всех людей, людей, из себя обжигающих человека, — эту куклу, которая чисто внешне, театрально, без своего присутствия повторяет формулу цивилизации. Замена этой куклы возможна, если только ты идешь не к человеку, а к сверхчеловеку, повторял он. То есть к миру без людей. Ведь что такое сверхчеловек? Это тот, кто способен идти к первому свету, или к миру без людей; имеется в виду, что движение к миру без людей является условием мира людей. Если я иду к нечеловеческому миру, к сверхчеловеку, то только по ходу моего движения и будет складываться действительный облик и существо человека, которого самого по себе, без этого движения, не существует. Ницше выражал свои мысли и состояния не в виде аналитически построенных теорий и идей, а в виде профетических криков. Он был действительно наделен чрезвычайной чувствительностью, тонкой артистической, подвижной организацией и дорого за это заплатил — не только собственной смертью, но еще и собственной посмертной славой, тем образом, на котором он оказался распят, так же как Христос был распят на кресте, который он нес.
Я говорил выше, что из ничего ничто не вытекает. И это есть темнота. Хотя мы и установили добро, но это то добро, которое соответствует формуле добра. А вот получить добро выводом из чего-либо невозможно. И это — наша ситуация. Это то, что французы называют condition humaine — человеческое положение, то есть человеческое положение в Бытии. Оно так нам задано, хотя каждый раз неизвестно, и каждому — неизвестно по-своему, с разной интенсивностью незнания. Интенсивность на нашем языке будет означать то, что я назвал «нашим состоянием». Я имею в виду мир, который требует нашего присутствия. Полного присутствия. Ведь почему щек Альбертины нет в мире? Их нет там, где я не присутствую. А мир требует присутствия. Хорошая Альбертина не вызовет во мне хороших чувств, если я не присутствую. Только в мире присутствия на красоту я отвечу красотой, на добро отвечу добром.
Закрепим еще один момент. В той цитате, которую я приводил, говорилось, что познание вещей есть не познание вещей внешних, которые можно наблюдать, а познание непроизвольных ощущений. Поставим вместо слова «ощущений» слово «состояний». Я возвращаю вас к теме непроизвольных состояний. Мы понимаем теперь, что значит эта загадка, эта красивая фраза, мучающая или радующая комментаторов Пруста, эта знаменитая проблема непроизвольной памяти. Разумеется, в психологических теориях существует различие между произвольной памятью и непроизвольной. Пока же, совершенно отвлекаясь от прустовской теории непроизвольной памяти, которая сразу же оприходуется по разделу психологии, я поясню, о чем в действительности идет речь. Итак, непроизвольное состояние. Но откуда все же взяться моему волнению, из-за чего? Из-за красоты Альбертины? Но ведь волнение я вызвать не могу, сказав себе: «Посмотри, Мераб, Альбертина красива, я с ней сижу в прекрасном ресторане, скатерть на столике сияет белизной, свечи горят, я красив и волен, и вокруг слегка попахивает эросом». Почему же это меня не возбуждает? Наше полное присутствие является непроизвольным. Мы его не можем извлечь. Из чего? Из законов, из качеств. Не можем получить наблюдением. Ведь я вижу, что Альбертина красива, но нет этого в душе — и все. А если есть, то значит — непроизвольно. В каком смысле? В том смысле, что не получено выводом, не следует из причинной цепи. Я понял, что это добро. Но если я понял, то не потому, что приложил общее правило добра к конкретному случаю, сравнил и получил результат путем дедукции. Следовательно, темнота означает непроизвольность состояний, без которых нет мира. Нельзя получить свое знание путем вывода, путем наблюдения. Оно существует по каким-то другим
законам. Поэтому оно мною неконтролируемо. И в этом смысле — непроизвольно. Непроизвольно то, чего нельзя вызвать, что вызывается только тогда, считает Пруст, когда мы до этого участвовали в воссоздании и строительстве. Когда наше желание, кристаллизуясь по разным законам, раздувало одежду любимой женщины. Или вздымало крылья Победы. А если этого не происходило, то нет и мира.Теперь, в оставшееся время, давайте вместе подумаем об одной очень простой вещи. Откуда взяться ощущению, этому нашему состоянию? На точке выхода из моей темноты и, следовательно, видения первым светом, когда размеры столба первого света равны скрытым размерам предшествующей темноты, вот на этой точке выхода и расположена точка индивидуации. Или то, что я без разъяснения называл раньше «предназначением». В том же рассуждении Пруста, из которого я выхватил слово «воссоздание», «рекреация», буквально через несколько фраз у него вдруг выскакивает насыщенное и роковое слово vocation — призвание (III,899). Я коротко поясню его. Что в действительности я называл призванием и почему у Пруста «призвание» появляется в том контексте, где говорится: я не испытал этих ощущений, хотя предмет-то передо мной, просто потому, что я не участвовал в воссоздании того качества, которое я вижу в предмете перед собой. Вихри моего желания, ревности не раздували щек Альбертины, и я мертв перед любыми качествами. Значит, восприятие в мире чего-либо как предмета моих чувств возможно, только если я полностью присутствую. Есть в мире что-то, возможное восприятие чего построено так, что в нем остается пустая ячейка, которую я должен заполнить, и только я могу это сделать. Будто есть отвлеченное место, отведенное миром акту, совершаемому мною. Индивидуация — это ничем другим не заместимое мое существование в акте восприятия, что и обозначено формулой Декарта: cogito ergo sum. Если это не совершилось, то не существует никакого временного движения смысла и истины. Другой не извлечет смысла, и не сложится линия прогресса. Мысль Пруста, и вообще философии, состоит в том, что если не извлеклось, то все — потерянное время, которое невосстановимо. Никто другой вместо тебя этого не сделает. Нет никакой налаженной машины, в которой смыслы складывались бы и извлекались разделением труда, передачей своих обязанностей другим и тому подобное. Именно это называется предназначением. То, что можешь и должен делать только ты. В этом смысле ты назначен. У тебя — «вокация». Во французском здесь сохранился корень «голос», то есть — ты окликнут. Ты окликнут и тем ты назначен, а потом стемнеет, и в темноте идущий не знает пути. В темноте уже ничего не увидишь. Этот процесс и есть «вокация», или предназначение, призвание. И одновременно индивидуация. И одновременно то, что я назвал «моим состоянием», или «вечным впечатлением». Уйти от этого нельзя. О чем и напоминает нам ницшевский образ «вечного возвращения тождественного». Не сделал, не реализовал впечатление? Так будешь, как в дурном сне, вечно повторять один и тот же до-жест, одно и то же до-слово, одно и то же «намерение полета» вместо самого полета — как полусущество Эмпедокла.
Лекция 6
Итак, мы остановились на довольно сложной теме — мира, который длится во времени при условии, что он непрерывно, в каждой точке (а в точке находятся люди) воссоздается. Или, как выражается Пруст, заново создается. В эту точку мира, который возникает, когда нам удается что-то увидеть первым светом, мы и поместили то, что я называл предназначением, или, говоря прустовским языком, призванием. Конечно, с этим словом мы ассоциируем прежде всего обыденные значения языка: скажем, призвание быть монтером, призвание быть философом, писателем и так далее. То есть под слово «призвание» мы подкладываем существующие семантические предметные смыслы. Но я уже не раз показывал, что основная наша задача (если мы пытаемся понять то, что пытался понять Пруст в своей жизни) — остановить в своей голове механическую работу существующих смыслов языка, существующих предметных смыслов. «Предназначение» или «признание» должно пониматься нами не как термин готового мира, — в котором существуют монтеры, писатели, философы и так далее, или в котором существуют качества, события, качество быть добрым или злым, скупым или щедрым, качество быть красивым, некрасивым. Это готовый мир, и слово «призвание» принадлежит этому миру. Но сейчас мы имеем в виду что-то другое. Слово «призвание» мы применяем к какой-то воображаемой точке, в которой в мире может совершиться событие: например, акт восприятия или акт волнения, радости, состояние влюбленности — но осуществится это лишь в той мере, в какой я смогу в этой точке дополнить или до-определить этот акт своим состоянием.
Задумаемся над тем, в какой мере мы можем, если захотим, — взволноваться, если захотим, — любить, понимать. Или, если захотим, — узнать, увидеть что-то новое. Допустим, я сейчас перед вами задумаюсь и скажу себе или вслух, что хочу испытать что-то новое. Новую мысль, чувство. Не могу, не получается. Случайность этих явлений нам кажется само собою разумеющейся. Но в действительности в этой видимой случайности или темноте скрываются какие-то законы. С одной стороны, я не могу усилием воли или своим рассудочным желанием вызвать в себе какое-то состояние, а с другой стороны, и предметы не могут вызвать это состояние. Оказаться рядом с красивой женщиной еще не значит, что в твоем сердце оттого, что она красивая, что-то произойдет. Я не имею в виду при этом возвышенные чувства, скажем, любовь в высоком смысле, а имею в виду простые, элементарные волнения, — состояния жизни. Ведь что такое волнение? Когда мы волнуемся, то лучше себя чувствуем. Мы ощущаем себя живыми, в нас играет кровь. Но обычно мы рассуждаем так: почему я взволновался? — Потому что моя собеседница красивая, то есть ее качества вызвали во мне волнение. Пруст же убежден, и я повторяю вслед за ним, что это не так. А как же тогда? Если я не могу вызвать волнение собственной волей, если предмет, самый прекрасный и самый волнительный, не может вызвать своими качествами во мне никакого психического состояния, то как же тогда все происходит? В этой зоне моей беспомощности, когда я не волен и не могу, и мир ничего не может за меня… — Очень просто. Это сделалось. Без меня. Качество подействовало — и я взволнован. В мире существуют миллионы актов, которые совершаются без меня.
Но ведь мы выделили такую зону, в которой потенциально находятся только такие акты, которые без меня не происходят. В том числе там нет и качеств, действием которых мир вызывал бы во мне какие-то состояния. Итак, мы находимся в этой зоне, и в ней как раз помещено то, что называется призванием. Призвание — это не то, что делается вместо меня, а то, что могу и призван делать я. Только я. И нам надо опять убрать все готовые смыслы и значения. Здесь имеются в виду очень тонкие и законоподобные вещи. Я могу сидеть и — мертв, ничего не чувствую. И тот факт, что я ничего не чувствую, напоминает мне о том, что мои чувства случаются в мире иначе. Если случаются. Иначе, чем если бы они просто вызывались окружающими предметами или вызывались мною самим — сознательно. Эти события, или состояния Пруст как раз и переживает, но переживает чисто отрицательно. Как если бы эти состояния не имели позитивной реальности, были чисто физическими явлениями или чисто физическими словами. Скажем, имя Германт — что оно значит? Просто чисто физическое явление. Оно не говорит ничего о своем смысле, потому что смысл — это то, что делается вместе со мною, смысл этого имени. В том числе и его истина. А если нет смысла, то запрещено наполнять его произвольными фантазиями. Почти вся начальная часть тома «В стороне Германтов» есть изложение фантазии Пруста, которую он вкладывает в пустоту имени. Германты — это средневековые рыцари, на них как бы лежит невидимая мантия героических подвигов, великих дел, великих состояний мысли и духа.
Значит, там, где мы не заполнили что-то своим деянием, — пустота заполняется иллюзией. Люди не просто заблуждаются. Заблуждение — сложный результат очень сложных процессов, каких-то трансформаций. А в данном случае, как видите, — результат того, что существовала какая-то пустота, которая ко мне взывала. Как душа в дантовских или прустовских растениях, она окликает меня и просит ее освободить, освободить моим усилием. То есть совершить акт, который могу совершить только я, а не мир вместо меня. Но какие-то акты совершатся без меня, и они будут составлять структуру заблуждения, структуру иллюзии. Если мы не мыслим точно, то нами играет дьявол. Я мог бы на уровне простых пословиц и поговорок, ходячих фраз разъяснять то, что я имею здесь в виду. За этими ходячими фразами вскрываются довольно сложные глубины, законы того, как строится наша сознательная жизнь и вообще наша способность что-нибудь понимать, чувствовать, что-нибудь видеть. Сейчас я воспользуюсь лишь одной фразой: «Свято место пусто не бывает», в которой скрывается глубокий смысл. Назовем то место, откуда прозвучал окликнувший нас голос призвания, — «святым». (Это действительно святое место, и мы еще будем иметь возможность убедиться в этом.) Меня окликнули, а я не сделал. Так вот, закон гласит, что пустым оно не останется. Согласно древней теологии, там будет — зло.