Лекции о Прусте (психологическая топология пути)
Шрифт:
Страх — второй психологический механизм, связанный с первым, который закрывает нам колодец души. Но страх не в обыденном смысле слова, как боязнь чего-то конкретного (как можно, например, испугаться бешеной собаки, скачущей лошади, льва, врага и т. д.), а страх узнать — как на самом деле обстоит дело. Вот чего — особенно если для этого нужно расстаться с самыми идеальными, нас возвышающими, любезными нашему сердцу представлениями, — человек хронически избегает. Даже революционер Маркс, который подстегивал себя лозунгом Данте «здесь страх не должен подавать совета» (и воспроизвел его в предисловии к «Капиталу»), на деле чисто вербально воспалял себя им, а всю жизнь только и косился на лондонских полицейских и идейных стражей буржуазного порядка, приговаривая: «Не бойся, не бойся», — в себя же так и не заглянул из страха расстаться с самой светлой и любимой своей мечтой. В психологической и духовной жизни человека существует масса таких конструкций, образований, которые созданы только для того, чтобы не увидеть, что ему страшно. Ведь страшно, например, узнать что возлюбленная тебе изменяет. Все жизненные события строятся таким образом, чтобы максимально избежать этого, не видеть, что да, она мне изменяет — и сделать отсюда вывод. В нашей психологической жизни, в данном случае любовной
И третье — надежда. Не случайно у Данте сказано: «Оставь надежду всяк сюда входящий». То есть всякий, кто вошел сюда, увидит свой ад, если оставит надежду, которая не позволяет нам увидеть Ад. То, что есть на самом деле. Мы очень часто гонимся за надеждой и не знаем, что она самый большой враг человека. Дом разваливается, а мы его чиним — почему? Мы надеемся, что он будет хороший. Вместо того, чтобы оставить надежду и построить другой дом. Или — бесконечно чиним семью, которая уже явно распалась, — почему? Потому что надеемся: завтра будет хорошо. А той решительности, которую может дать только отказ от надежды, у нас нет. Решительности уйти и начать сначала. В другом месте, с другим, или с другой. Надежда — как тот пучок сена перед мордой осла, что вечно идет за этим пучком… Я хочу подчеркнуть очень простую мысль: надежда есть то, что мешает нам увидеть, мешает понять и мешает, если снова воспользоваться образом путешествия, начать движение в колодец души. Данте, если вы помните, говорит о «воронке». Но спускаясь в колодец, нужно иметь способность и мужество видеть — выдержать зрелище, которое перед тобой открывается. В нашей жизни мы не видим разрушенного дома, потому что надеемся, что завтра его отремонтируем. И вот появляется причудливое сооружение, которое состоит из пристроенных окон, каких-то балок, и все это держится на ложной хрупкой ниточке надежды. Кстати, в христианстве, одной из грамотных религий, единственно допустимая надежда всегда замкнута на Бога, а не на человека или что-то им созданное. Тема надежды у Пруста — основной стержень того, как он понимает свою любовь к Альбертине, понимает то, как она развертывается. Он ясно видит, почему она осталась для него недостижимой. Во-первых, он ленился и боялся оказаться лицом к лицу с правдой, и, во-вторых, — надеялся. В отличие от Данте, которого вел Вергилий. Вергилий — еще один очень важный символ для Данте и Пруста. И, конечно, для нас, так как он будет одной из основных тем нашей работы.
Вергилий ведет Данте по Аду, Чистилищу и доводит до Рая (в Раю, как вы помните, у Данте другие вожатые) — на первый взгляд это просто красивая литературная метафора, нечто вроде грузинского тоста, обращенного к другим таким же или более великим поэтам: Данте включает себя в сообщество великих поэтов прошлого и запрашивает их покровительство. Как если бы он писал очередное стихотворение, посвященное аллегорической фигуре Музы. В действительности же Вергилий появляется не случайно. Вергилий — не тостовая аллегория или метафора, но символ искусства, с помощью которого можно начать двигаться по колодцу души, и такое произведение искусства является не просто опусом, а конструкцией, участвующей (как какая-то машина или механизм) в нашей собственной жизни, когда мы начинаем двигаться. Значит, преодолев психологические механизмы, символизированные страхом или надеждой, надо как-то реально двигаться. И оказывается (так считал Данте, и Пруст будет это повторять), двигаться можно только путем произведения, то есть особого рода работы — работы внутри жизни.
Поняв это, мы радикально иначе будем смотреть на место искусства в жизни, на статус и природу произведений искусства, по сравнению с традиционным взглядом (с которым Прусту приходилось воевать). Ведь мы по-прежнему живем в до-прустовской эпохе отношения к произведению, понимания того, чем является деятельность, называемая искусством. Но пока мы лишь пометим, что Вергилий у Данте не просто некоторая аллегория, а символизация того факта, что произведение искусством чего-то есть нечто такое, посредством чего мы можем начинать двигаться, понимать, видеть и т. д. — двигаться через колодец души. Сначала внутрь, чтобы потом снова вернуться — перевернувшись. Это еще один очень странный дантовский символ.
Многие комментаторы отмечают странное свойство топографии дантовского Ада, Чистилища и Рая, всего этого движения. Поскольку Данте начинает движение, спускаясь вниз из определенной точки, когда голова у него находится так, что он видит, как и мы с вами, то же небо, солнце, деревья. А возвращается через ту же самую точку, но голова его уже обращена к другому небу, к другому миру. Разные миры. Тот, назовем условно, — непонятный мир, а этот — понятный. Другой мир, другая реальность. Как же это возможно? Как можно было так двигаться и оказаться в той же точке, чтобы перевернутым оказалось небо? Значит, ты должен был, продолжая двигаться, перевернуться. Мир не перевернулся — перевернулся Данте. И если вы помните, на пути Данте есть точка, где, как он выражается, «сошлись стяженья всей земли», то есть сошлись силы тяготения всей земли, и там — чудовище Герион, вцепившись в шкуру которого движется Данте, — он переворачивается и начинает совершенно непонятным образом уже восходящее движение. И Вергилий напоминает Данте, что они перевернулись. Значит, это переворачивание — еще один символ. Конечно, Данте не рассуждал так, как пытаемся рассуждать сейчас мы. Он понимал на каких-то других путях, но понимал именно это. Пометим эти символы, в том числе и символ произведения искусства, обозначенный у Данте Вергилием и присутствующий у Пруста как тема единственно возможного труда, труда проникновения в «я» — труда создания произведения. Ибо произведение есть нечто такое, что позволяет нырнуть нам в самих себя и тем самым коммуницировать с действительностью, а без этого ныряния коммуникации нет.
Я постепенно наращиваю зрительные геометрические образы: говорю о пути, о нырянии, о сообщении между точками, то есть веду к главной теме нашего рассуждения — к топологии. Топология, как вы, видимо, уже знаете, это наука о местах, о наиболее общих свойствах фигур в геометрии. Итак, мы нарастили зрительные геометрические образы и зацепились за психологические символы: мужества — в смысле отсутствия надежды, труда — не в смысле рассеянности рутинного труда, а труда как занятия самим собою в себе. И труд этот выполняется посредством того, что строится нечто, называемое произведением; но можно и не называть это именно так, потому что древние, первоначальные формы искусства, храмовые, религиозные, вообще
не существовали отдельно, в выделенном виде как произведения искусства, отданные на откуп художникам, специально занимающимся их созданием.И, наконец, чтобы цепь понимания замкнулась, я хочу сказать еще следующее. Символ и у Пруста, и у Данте заставляет нас видеть в произведениях органы нашей жизни, то есть нечто такое, внутри чего действительно производится жизнь — так же, как печень производит желчь. Но произведение есть орган какой-то другой жизни, не той, которая производится сама собой. Я сказал уже, что есть путь как путешествие особого рода, и помечу в этой связи еще один образ, — того, что как бы замыкает путь. Представьте себе дугу, стоящую радугу, замыкающую две точки, отстоящие одна от другой. Символ пути у Пруста выступает именно как образ такой дуги, которая замыкает «путешествие», путь движения в глубины самого себя. Это образ как бы разорванных частей единого целого, которые стремятся друг к другу и как бы запущены на воссоединение по захватывающей дух параболе. Страшная парабола, которая и есть движение Данте, полет. И такая же парабола, замыкающая путь, парабола воссоединения, радуга — охватывает весь роман «В поисках утраченного времени». Ее можно сравнить с гиперболической поверхностью Римана и движением по ней. Это образ разорванных частей, Стремящихся воссоединиться. Вновь один из самых древних символов. В христианстве, в самом центре и сердце новой религии, появилась фигура Христа. Впервые (как многие думают, и, очевидно, это так) слово «любовь» связалось со словом «Бог». Бог христианства — это Бог любви. И это единственная надежда, допустимая для ищущей человеческой души, которая встала на путь воссоединения с собой.
С самого начала человеческого умозрения, то есть с появления философии, считалось, что она родилась под знаком Эроса, бога любви. Эрос был верховным символом философствования. На первый взгляд, — очень странно. Разве философия занимается любовью как предметом рассуждения? Из чего состоит этот символ? Почему слово «эрос» или фигура Эроса, бога любви, стала символом духовной работы — символом мышления? Но сначала я поясню состав этого символа. Любовь для древних была просто выражением человеческого стремления, человеческой страсти, направленной на то, что когда-то было единым. Действительное содержание любовного чувства состоит в стремлении к соединению или воссоединению. Скажем, Платон считает, что первоначальный человек представлял собой некоторое целое, андрогинное целое. Цельный человек или идея человека — это андрогин, двуполое существо. И оно распалось на две половины, каждая из которых — особый пол. Поэтому любовь, или Эрос, и правит человеческими страстями — ведь они в действительности, что бы самому человеку ни казалось, есть стремление к воссоединению того, что когда-то было единым. Скажем, мужчина не просто любит женщину, но его любовь или страсть олицетворяет собою соединение мужчины и женщины, стремление стать независимой самозамкнутой единицей, содержащей вес, что ей нужно, в самой себе. Ведь что такое человеческая зависимость? Когда ты сам не самодостаточен, не содержишь внутри себя все, что тебе нужно, и нуждаешься в том, что есть у другого, у третьего, у пятого, у десятого. А андрогин — идеальный образ некоторой самодостаточности, когда все, что нужно, — в тебе самом…
Лекция 2
Продолжим наращивание стилистических образов и метафор, которые лучше, чем определения и понятия, помогут нам понять философию. Я уже пользовался образами Данте для пояснения того, перед чем мы стоим в тексте романа Марселя Пруста. Текст Пруста это прежде всего запись пути — смертного и совестного, который проходит человек и без которого нет человека. Так как люди не рождаются биологическим способом, а лишь проходя путь, становятся или не становятся людьми. Тем самым я напоминаю вам образ, который лежит в памяти нашей культуры. Религиозный образ второго рождения: сначала мы рождаемся от матери и отца, а потом на этом биологическом субстрате вторым рождением рождается что-то, называемое человеком.
Напомню еще один образ, заимствованный мною у Данте, — образ Гериона. Если вы помните, это страшное чудовище, наполовину или даже больше — змея с причудливо окрашенной чешуей и с человеческим лицом, очень привлекательным и милым. Это чудовище есть воплощение обмана. Милое привлекательное лицо и тело страшной змеи с жалом, которое скрыто, как у скорпиона. Если переводить на язык простых моральных истин — это скрытое жало обмана. Роман Пруста одновременно и роман обмана, и роман пути, на который нужно встать, чтобы обман рассеивался. Но всякая символика многослойна и многозначна. Помните, Вергилий берет у Данте веревку, которой он был опоясан, — они стоят перед глубокой темной бездной, в которой ничего не видно, и этой веревкой Вергилий выманивает из бездны чудовище, обитавшее там. Причем Данте произносит одну интересную фразу, которая имеет прямое отношение к нашей проблеме обмана и истины, фразу психологически очень глубокую. Перед тем, как дать образ этого чудовища, всплывающего из бездны, он говорит: «Мы истину, похожую на ложь, должны хранить сомкнутыми устами».
Я хочу задать вам этот образ истины, похожей на ложь. Ведь действительно, мы очень часто знаем нечто и понимаем, что это похоже скорее на ложь, а поверить в это и сказать не можем. Да и не имеет смысла. Значит, пометим себе ситуацию истин, похожих на ложь не в силу какого-нибудь умысла, а в силу самой ситуации, которую нельзя расцепить. Она сцепилась — и не разберешь, ведь никто сознательно не придумывал, чтобы моя истина была похожа на ложь. Но она похожа, и то, что делает истину похожей на ложь, и есть то, что я учено назвал топологией. Похожей ее делает топос (дальше мы будем разбираться, что это за топос). Итак, истину, похожую на ложь, мы должны хранить сомкнутыми устами. «Истина, похожая на ложь» — в данном случае это описание чудовища, которое является воплощением обмана, и в такое описание трудно поверить, потому что чудовище, постепенно увеличиваясь в объеме, всплывает из глубин, непроницаемых для глаза. Так возвращается, по выражению Данте, ныряльщик, помогающий себе движением бедер, чтобы всплыть на поверхность, тот ныряльщик, «который якорь выпростать помог, в камнях иль в чем-нибудь другом…» Представьте себе тяжесть обмана, которая лежит в глубине души, и вдруг она снялась с места, освобожденная от веревки, от якоря, и начинает подниматься. И «поднимается с гулом», — здесь я перехожу на язык Пруста. У Данте поднимается чудовище, все время увеличиваясь в размерах, у Пруста же — это образ тяжести, сорвавшейся из глубин души. Пруст, в отличие от Данте, у которого язык символический, использует психологический или моральный язык: тяжесть поднимается с гулом, проносясь через миры.