Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Лекции о Прусте (психологическая топология пути)
Шрифт:

Кстати, я забыл вам сказать об одной существенной вещи, к которой, собственно, двигался. Я, как паук, пытаюсь действовать сразу по многим точкам, и, видимо, одна нога паука забыла о необходимом движении. Когда я говорил о «здесь и сейчас», о том, что на прошлом нельзя улечься спать, а на будущее нельзя перекладывать, то это были не просто красивые метафоры. Я хочу привести один простой пример, который закрепит в нашем сознании то, что в действительности мы имеем здесь дело со сложным культурным комплексом. Решающий внутренний психологический и социальный механизм русской, российской культуры можно, я думаю, выразить несколькими словами: всегда — завтра, всегда — вместе и всегда — в один сверкающий звездный час. А сегодня можно делать, что угодно. Как выражался Достоевский: вымажемся, выпачкаемся и потом каким-то неизвестным путем все — в один час и все вместе — станем красивыми, добрыми и свободными. Каждый раз непонятно только каким образом из соединения десяти пальцев получится справедливое и умное состояние. Каким образом из продолжения заблуждений в один прекрасный день получится истина. И каким образом из безнравственности, практикуемой на каждом шагу, получится какая-то ослепительная и притом совместная нравственность. Если вы задумаетесь о почти магнетическом действии этого комплекса, то поймете, какое значение имеет внешне безобидно выглядящий философский тезис: hie et nunc — здесь и сейчас. Философы в таких случаях говорят, что нет многих миров, есть только один мир, и нет удвоения времени. Ведь ленивый человек (в прустовском смысле) это человек, удваивающий время. Он считает, что можно, не меняясь самому, что-то исправить.

Я приведу еще один пример

для пояснения жизненной и смертной важности этих, казалось бы, чисто литературных вещей. Призадумавшись, мы видим за ними лик судьбы, лик чего-то, что от нас нечто требует. Путь — это то, где мы не удваиваем время. Удвоение времени означает следующее. Вы знаете, что, например, есть много попыток осмысления опыта второй мировой войны — что случилось, почему случилось и прочее. И некоторые историки рассуждают при этом в следующих терминах: что было бы, если, к примеру, Гитлер больше доверял своим генералам, а не был обуреваем подозрительностью, свойственной всем тиранам. Как будто история строится так, что в следующий раз можно поверить и тогда будет иначе. Как будто тиран погибает оттого, что у него нет друзей, что он создает вокруг себя пустоту, ему не на кого положиться, и в итоге он погибает от предательства. А вот если снова появится возможность действовать, то он будет вести себя уже осторожней, будет доверять и не совершит ошибки. Но философ говорит: время одно. Если ты не доверял, то потому, что это в природе твоей, и абсурдно рассуждать, что было бы, если снова была бы дана возможность жить. Я это веду к тому, что мы находимся сейчас с вами в области материй, где шутки плохи, и об этом однажды нам уже было предупреждение, более двух тысяч лет назад, — я имею в виду известный миф Платона. Или вспомните персонажа античной трагедии, который говорит царю Эдипу, когда тот разгневался и обрушился на окружающих: что ты всех ругаешь, а в себя не заглянешь. Ленивое перенесение чего-то, что можно увидеть только в себе, изменив себя, на окружающие обстоятельства, на окружающих людей, с претензией к ним — для философа величайший грех.

С темой особого рода вещей, которые не несут значения, являются «безразличными знаками», умирающими в коммуникации, мы снова возвращаемся к теме «я». Почему и в каком смысле? Я уже говорил, что одна из устойчивых тем Пруста — это тема невозможности сознательно контролируемой передачи мысли; возможность прочитать, сделать открытие одинаково в рекламе мыла или в «Мыслях» Паскаля означает совершенно иную психологическую реальность, чем та, которую мы предполагаем в нашей обыденной жизни. Почему нельзя «прочитать» в Паскале, если тебе дают читать? То есть почему мысль Паскаля не может перейти в твою голову? Да потому, что тебя не было там, где рождалась мысль Паскаля. Если сначала тебя нет в ожерелье или тебя нет в словах подружек, обращенных к Рахиль, то ты эти слова и не слышишь, хотя для кого-то другого они явно несут на себе Рахиль двадцатифранковую. Ведь это не просто слова и не просто сообщение, это бытие чего-то, что и смотрит на тебя и содержит то, с чем ты не воссоединился. И ты не слышишь. Почему? Потому что мы имеем здесь дело с категорией вещей, в которые ушла душа. А путь души в каком-то смысле является путем к тому, что неведомым и неконтролируемым для нее образом ушло до этого в вещи. Если же не ушло, то эти вещи для нас будут непостижимы. А если ушло, то все равно стоит задача постижения, и задача — разрешимая. Следовательно, у Пруста мы имеем дело с опытом того, что человек вообще может знать и понимать. Но под знанием и пониманием мы не должны иметь в виду некие рассудочные акты знания и понимания. Знание и понимание — это несколько иные акты, чем те, которые мы привыкли обозначать этими словами. Если мысль из «Мыслей» Паскаля не может простым чтением перейти мне в голову, то значит здесь скрывается какое-то существенное обстоятельство. Назовем эту тему вопросом о том, как мы, человеки, вообще можем знать и понимать. Имея в виду знание и понимание как событие, явление. Ведь содержание знания и понимания еще должно явиться или случиться, стать событием. И условия этого события не сводятся к тому, что нам дан, например, текст «Мыслей» Паскаля. Повторяю, знание и узнавание А является событием, условие которого не совпадает с содержанием самого А, то есть с содержанием того, что я узнаю и пойму. Мы ведь эмпирически уже знаем, что мысли Паскаля содержатся в его тексте, но поймем — если случится событие знания и понимания, и при этом в нем не будет большего, чем то содержание, которое есть в «Мыслях» Паскаля. Однако условие того, чтобы понимание случилось, все равно есть. Какие-то условия должны быть, если передача возможна.

Я думаю, вы догадываетесь о том, что такие условия должны существовать, уже из опыта собственной жизни. Вдумаемся в такую простую вещь, что понимать можно только самому, что никто вместо тебя понимать не может. Так же, как не может вместо тебя умирать. Значит, есть категория вещей, которые одноличны. Она объединяет такие вещи, которые могут быть или не быть только собственной персоной. Обычная теория обучения скрывает тот факт, что в конце концов понимаю я, что акт понимания не совпадает с тем, как организована цепь передачи знания, например, теоремы Пифагора. Напомню вам античный образ из беседы Сократа с мальчиком-рабом — это образ теории знания как воспоминания, где знание не есть что-то, что приходит извне, а есть нечто, что всплывает из глубин души. Знание как реминисценция. В действительности — это символическая ситуация, здесь нет никакой мистической теории знания, а есть просто символическое указание, объяснение людям: послушайте, ведь что бы вы ни делали, если сказанное вами понято кем-то, то оно понято им, и это понимание есть уникальный, незаместимый и невыводимый факт. Из содержания теоремы Пифагора, как и из умения обучать и рассказывать, не вытекает никакой факт понимания кем-то этой теоремы Пифагора или чего-то другого. Значит, мы во всей нашей работе будем иметь в виду термины «знание» и «понимание» только в этом смысле, как относящиеся к знанию и пониманию в качестве событий или явлений. Нечто еще должно стать знанием, хотя оно будет, как это ни странно, тем знанием, которое было. Ведь Рахиль стоит двадцать франков до того, как кто-то узнает, что она стоит двадцать франков — до того, как Сен-Лу узнает, что она стоит двадцать франков, и то, что он узнает, не будет отличаться от того, что было и было уже известно. Но это узнавание должно произойти в качестве события, у которого есть свои условия, ограничения. То есть что-то мы можем, а чего-то не можем. Ведь если мы не можем понять мысль Паскаля, то это происходит в силу каких-то ограничений, наложенных на событие понимания в нас, а не на саму эту мысль, потому что она уже есть, уже существует. И когда мы говорим, мы всегда говорим об уже существующей истине. Под истиной здесь не имеется в виду, скажем, знание того, что в мироздании пять миллионов звезд, что это число было до нашего знания, и мы его открыли, и в этом смысле истина уже была. Нет, это были вещи, а я говорю об истине, которая уже есть.

Чтобы ассоциативно сомкнуть эти важные темы и двигаться, как паукам, в разные стороны выставляя ножки, напомню вам образ, который пояснит, что я имею в виду. Сошлюсь на знакомый образ Эдипа. Эдип уже спит со своей матерью и уже убил своего отца, хотя не знает об этом. Но истина уже установилась. Только собрать ее трудно. Почему? А потому, что существует топология. Она может располагаться в доступных или в недоступных для тебя местах, и нужно пройти эти места — они не видны. Ведь Эдип видит женщину, с которой спит. Она — его мать, но он не видит ее как мать, он видит жену. Или — он видит путника, которого убивает. Но кто-то ведь знает истину. Ведь был акт рождения Эдипа. Как ни парадоксально, акт нашего рождения есть то, что мы тоже совершаем. И Эдип совершил этот акт: в мире уже есть мать и отец, Эдип движется в этом мире, встречается с отцом, встречается с матерью. И все мы — подумайте о себе — в каждый данный момент в силу того, что мы что-то совершаем, сознательно ли, бессознательно, намеренно или ненамеренно, давно или сейчас, — мы уже представлены вне нас в миллионах осколков зеркала нас самих, и это зеркало или осколки мы должны еще собрать, а можем и не собрать. Но собрать — очень важно для нас, потому что все-таки существенно, что ты спишь со своей матерью, не зная этого. Ведь что-то от этого с тобой произойдет. Это безнаказанно не пройдет. Греки считали, что иногда путь просветления можно уподобить пути ослепления. Потому что своими материальными глазами Эдип видел женщину, и только духовным взглядом, построив этот взгляд, можно увидеть, что на самом деле она — твоя

мать, а не женщина, с которой можно спать. Но тогда глаза тебе не нужны, тем более что они тебя обманывали, и, как вы помните, Эдип ослепляет себя. Конечно, греки не имели при этом в виду мелодраматический акт вырывания у себя глаз в припадке горя, то есть чисто сентиментальную сторону дела — они символизировали моральную истину. Что такое глаза? Ничего. Более того, они содержат в себе еще и целую туманную сеть обмана. И если мы увидим, то увидим не этими глазами, а как-то иначе. И тогда — что? — Возьми и вырви…

Значит, мы имеем тему вещей, с которыми можем воссоединиться, если проходим путь знания и понимания, — путь, когда знание и понимание случаются на определенных условиях в виде событий или явлений, а не в виде содержаний, которые могут быть описаны с какой-то внешней нам точки зрения, каким-то всевидящим божественным наблюдателем. Разумеется, такой наблюдатель видит, кто сын, а кто мать. Но как эту точку зрения внести в мир, в котором ты живешь и в котором этого не видишь, а видишь в своей матери только женщину. То есть как внести содержание, которое уже существует.

Повторяю, когда мы говорим о знании и понимании, то мы имеем в виду случание или неслучание чего-то, что должно стать знанием или видением, или пониманием. Речь идет о воссоединении с вещами, в которых, независимо от нас, мы уже есть. Это как бы разорванное «я», но не осколки зеркала (это просто образ), а осколки миллионов вещей вокруг нас, — тема вещей, смотрящих на нас. У Пруста это устойчивый образ душ, заключенных в вещах и взывающих к нам, чтобы мы их освободили. Такова часто текстура прустовских даже чисто литературных, длинных и красочных описаний цветов, описания деревьев, леса, наполненного какими-то существами, которые заключены в цветах, листьях, деревьях и которые странным образом видят нас. Не мы видим их, — а они видят нас. Более того, они не только видят нас, а еще почему-то взывают к нам. Какая-то жалоба идет от них: некое существо просит тебя высвободить его из плена заключения, из плена вещей. И есть только одна магическая палочка, которая высвобождает эти плененные души — магическая палочка знания, узнавания. Это обращение как бы толкает нас на путь. В XX веке был еще один писатель, который считал, что нас толкает на путь что-то к нам обращенное — в смысле видящих нас вещей. У Рильке в стихотворении «Архаический торс Аполлона» есть такой образ: в этом торсе каждая частица обращена к тебе и видит тебя. И ты, говорит Рильке, — «жить обязан по-иному». Опять существенное словосочетание, странным образом совпадающее с нашей темой. Итак, во-первых, я сказал, что вещи взывают к нам с жалобой и просьбой высвободить их из плена, и, во-вторых, мы начинаем догадываться, что высвободить их мы можем, только изменив себя, что этого они как раз от нас и ожидают. И сейчас я снова вернусь к Данте, что будет еще одним напоминанием о том, что мы говорим не о цитатах, не об эрудиции, начитанности и подобных им вещах, а о фундаментальных основаниях нашей сознательной жизни — в той мере, в какой она вообще может с нами случиться. На что, кстати, гарантий нет.

У Данте есть два потрясающих образа. Один — в «Божественной комедии», а другой в произведении, тоже вам известном, — «Новая жизнь» («Малые произведения»). Так вот, в одном из первых кругов Данте, сопровождаемый Вергилием, попадает в лес — лес душ людей, которых наказали за определенный грех, и их души вселились в деревья. И по просьбе Вергилия Данте, чтобы узнать, отрывает ветвь — он вынужден причинить страдание другим, а не себе, хотя для познания прежде всего нужно причинять страдание себе, — и вдруг слышит жалобу ствола, из которого потекла кровь: «Прекрати мученья!» — говорит ему душа, заключенная в дереве. Это своего рода кентавры, двойственные существа, в которых душа соединена с не родственным ей, не человеческим телом, потому что обычно родственным для души телом мы считаем только человеческое тело, которое есть орган души. А тут души пленены деревьями, инородной материей. Помните, кто у Данте и за какой грех заключен в деревья, кто превращен в своего рода кентавра, чей дух заключен в вещи? Здесь мы видим фантастическую работу символики; она не входит в намерение авторов — ни Пруста, ни Данте, — а есть выражение того, в понимании чего ты дошел до конца. Ты понял, и тогда так символизировал, нет других символов, будут эти. В деревья заключены самоубийцы. А самоубийца — человек, который насильственно разлучил душу и тело. Что же такое тема вещей, в которых отложены частицы души? Мы не узнаем своей души, и она из вещи взывает к нам — освободи меня. Это тоже разлученность — разновидность самоубийства, которое мы тысячекратно совершаем в жизни. Вспомните, пирожное «мадлен» у Пруста, которое он ест, — и вдруг всплывает так называемое непроизвольное воспоминание, и через «мадлен» всплывает весь мир прошлых наблюдений, переживаний. Мир был заключен в «мадлен». Будучи заключен в «мадлен», он был отлучен от Пруста. Пруст отделил свою душу от своего тела: его тело живет — он сидит в какой-то квартире, пьет чай, рядом служанка, которая его обслуживает, — а душа его ненамеренно, непроизвольно, случайно уложилась в «мадлен», и уложилась, повторяю, не через сознательное воспоминание, не благодаря сознательному намерению Пруста.

Сравните это с такой ситуацией: я хочу запомнить, куда я положил вот эту трубку. Я решил, что положу ее в ящик стола. В этом смысле частица меня ушла в этот ящик и лежит в нем. Но я сам уложил ее туда и помню об этом. Пруст же утверждает, что никакими сознательными уложениями, пометками ума ничто никогда не запомнится. А вот то, что само убежало от меня в вещи, потом уже в качестве истины вспыхнет через непроизвольное воспоминание. Это ведь тоже непроизвольное отлучение души от тела. Впечатления, переживание родных мест уложились непроизвольно и отлучились как «частицы души» от Пруста. Тело его продолжало где-то жить, а они улеглись в инородную для них материю. Какое отношение имеет пирожное к воспоминанию о цветах, к переживанию цветов? Или у Данте — какое отношение имеет дерево к душе? Это символ всех тех, кто насильственно убивает себя. Но эти души не умирают — они в вещах и оттуда смотрят на нас.

То, к чему мы пришли, есть существенный элемент, существенная черта организации нашей сознательной жизни. И чтобы связать все это, я приведу другой образ Данте. Это классический, проходящий через многие века образ, совпадающий по текстуре, опять же, со словами Рильке и с примерами из Пруста. Напомню вам, что символом познания является Амур или Эрос, потому что в самом начале познание приходит в движение только в ситуации разрыва, неустойчивого противостояния.

Теперь мы понимаем — разрыва меня самого. Вот передо мной вещь, она же — «я», вот здесь «я», и мы должны воссоединиться. Поэтому символом познания и был Эрос, обозначавший также андрогинную природу человека. Любовь есть стремление к воссоединению частей, по природе принадлежащих одна другой, но почему-то разлученных. Когда-то они были вместе, а сейчас разлучены, и любовь есть обозначение теперешнего их тяготения друг к другу — того, что было когда-то по природе одним. Человек для древних греков по природе андрогин, соединяющий в себе мужскую и женскую природу. Но уже для Платона и первых философов — это одновременно символ познания, но не в том смысле, что познание похоже на Эрос, что оно вызывает наслаждение, похожее на эротическое. Это уже ассоциативные глупости. Философия не психологична, и поэтому понимание ее предполагает ограждение своего ума от психологических ассоциаций типа «наслаждение», «приятность» и так далее. Когда Эрос и познание символизируются вместе, это не означает, что познание содержит в себе наслаждение, похожее на эротическое. Скорее, с большим правом можно было бы утверждать обратное.

Так вот, я не случайно крутился вокруг да около. В «Новой жизни» есть такая сцена. Во сне Данте явился ни кто иной, как Амур, то есть Эрос, символ познания, и говорит «непонятные» слова: «Я подобен центру круга, по отношению к которому равно отстоят все точки окружности, ты же нет». То есть я в центре, и если я вижу все точки, то они равно удалены от меня в смысле моего видения, а не в смысле реального расстояния. А ты — нет, тебя я не вижу, так как ты сам находишься в той точке, из которой я тебя увидел. В том смысле, что ты еще должен оказаться в этой точке, которая находится на равном расстоянии между другими от центра. То есть ты должен оказаться в центре, скажем так, божественного взгляда. Ибо естественным образом ты там не стоишь. Ведь Амур говорит Данте: все встали в центре моего взгляда. Он сам — центр, а остальные в центре взгляда по другим ассоциациям (здесь это взаимозаменимые термины). А ты — нет. И изволь встать. Вот что понял Данте во сне: ему нужно встать там, где и другие, на равном расстоянии от центра взгляда. Какого взгляда? Который меня видит. И проявлять сдержанность перед лицом (взглядом) того, кто наблюдает и кому я должен свидетельствовать. Это свидетельство нужно Ему, ибо сумма этих свидетельств и есть Бытие.

Поделиться с друзьями: