Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Лекции о Прусте (психологическая топология пути)
Шрифт:

Как видите, я показываю вам такие вещи, где большое связано с маленьким. Скажем, какая может быть связь между первой мировой войной и личной авантюрой Пруста с Альбертиной или нашей личной авантюрой? В действительности же через большое и малое проглядывает одна и та же структура — на том уровне, где мы мыслим метафизически, свободно, там, где мы мыслим непредметно. Напомню фразу Пруста: тот, кто обращает внимание на факты, не видит закона. Факт Альбертины и ее упрямой воли совершенно не похож на факт февральской революции или на факт войны. Если мы видим факты, — а мы их видим всегда различными и видим именно как факты, а не что-либо другое, — то не увидим закона. А не увидев закона, мы будем жертвами. Метафизическое мышление или метафизическое видение присутствует в простейших наших восприятиях. Прежде всего, конечно, в тех, которые являются экзистенциальными, в зависимости от которых, тем или иным образом, складывается наша судьба. И поэтому, когда мы читаем, например, Блейка, то обычно, хотя и обращаем внимание на метафорическую сторону поэтической мысли, не видим, что внутри живут организованные по определенным законам смыслы. Вы помните, конечно, строчки Блейка: в зерне песка увидеть вечность и небо в чашечке цветка. Здесь говорится о способности в маленьком увидеть весь космос, или в одном, совершенно отличном от другого, увидеть общее, внутреннюю метафорическую структуру. В этих простейших восприятиях

на уровне метафизического видения работает нечто, к необходимости чего мы пришли. В предметном мире мы не можем двигаться ни назад, ни вперед, мы находимся в пустоте, и эта пустота занята особым актом, который я условно назвал художественным и который можно назвать иначе — действием воображения.

И сейчас мы подступили к очень сложному пункту, в нем трудно разобраться, хотя в него все упирается, в нем завязано что-то очень существенное, просто наших человеческих сил, нашего ума часто не хватает на то, чтобы это понять и развернуть. Значит, когда мы не можем найти себя, глядя на видимые вещи, мы обращаемся к невидимому, которое есть какая-то странная подлинная материя мира, из которой состоят события и вещи, но она невидима, ненаблюдаема. Пруст все время крутится вокруг проблемы воображения как чего-то такого, посредством чего мы можем видеть и ухватывать несовершившееся, — глядя на вещи перед нами, видеть их очами воображения. То есть видеть то, что не видно. Воображение есть способность видения невидимого. Не в смысле способности мечты, запредельных грез и фантазий, а совершенно в другом смысле: видеть то, изображение чего держится лишь силой слова. Обратите внимание: ведь для того, чтобы видеть вещи, доступные нашим органам чувств, никаких слов не надо, их даже не нужно называть. Для чего же тогда нужно слово? Зачем оно вообще? По словам Пруста, тогда это просто дубль или бессмысленное удвоение. Если существует предмет, доступный нашим органам чувств, и он же — в регистре слова, значения. У Пруста, особенно когда он сопоставляет то, что называет «имя страны» и «страну имени», все время сквозит эта тема, являющаяся на самом деле пунктом внутренней борьбы за освобождение души. Тема бессмысленного удвоения мира, бессмысленных дублей. Следовательно, мы должны связать в одно целое две разные вещи — слово и продуктивное воображение. Есть воображение репродуктивное, когда я могу вообразить какое-нибудь реально бывшее лицо или событие, а есть воображение продуктивное. Скажем, продуктивным воображением является кентавр или русалка, вообще сотни мифологических существ. Но это только частный пример, ибо продуктивное воображение к этому не сводится.

Итак, воображение есть то, изображение чего держится лишь силой слова. Я уже вводил эту тему через древнее высказывание, смысл которого нами часто теряется. Но он был достигнут людьми в какой-то углубленной и сильной медитации, продуктом же этой медитации является то, что нам кажется просто красивой фразой, имеющей отношение к примитивной человеческой вере. Это сказано уже в Евангелии: «В начале было Слово». Видеть в мире вещи, которые произведены словом, в начале которых лежит структура слова, подобно резонатору что-то порождающая, — это и есть то, о чем люди сказали еще в древности: в начале было Слово. Это можно повторить и сейчас, располагая тем художественным опытом, который мы анализируем. Например, если мы возьмем Флобера, то увидим, что Флобер — это как бы предельный труд, завершение всей традиции формы классического романа. Предельная точка, к которой он приходит, следующая: роман должен содержать в себе описание таких событий и смыслов, которые порождены самим стилем романа, в отличие от естественных спонтанных порождений, которые мы наблюдаем и которые нам кажутся действиями природы и мира, а в действительности являются эффектами и действиями иллюзорной реальности. Иными словами: на уровень подлинной реальности мы выходим там и тогда, когда в качестве реального рассматриваем то, что в реальности есть и поддерживается словом или воображением. Воображение видит в мире то, что держится силой слова или индукцией структуры словесной компоновки. Я напомню вам Малларме, который в свое время высмеивал мысль о том, что для поэзии нужны прежде всего идеи: поэмы, говорил он, пишутся не идеями, а словами. Лишь пиша слова, я узнаю и порождаю то, что я хотел сказать. Поэтому, когда мы разбираемся с первичным воображением, первичными образами, мы должны разрушать нашу привычку рассматривать соотношение языка и мысли, как если бы у нас была готовая и аналитически прозрачная для себя мысль и мы просто искали для нее одежду, словесное одеяние, выражение. Мы находимся в области, в которой выражение вообще неотделимо от выразимого или выражаемого. Здесь и содержится ответ на вопрос, откуда мы вообще знаем то, что хотим сказать, а также утверждение, что мы узнаем то, что хотим сказать, — из слова.

Чтобы двигаться дальше, нам нужны два постулата, и фактически мы их уже ввели. Первый: мир, который запечатлен в нас независимо от нас, — правдив или реален. Тот мир, который не является продуктом нашей способности сравнивать вещи, делать выводы, измышлять что-то рассудком и так далее, — все это то, что я называю состоянием. Причем — это наши и только наши собственные состояния, а не то, что мы знаем от других. Или, как говорил Пруст: то, что мы знаем, нам не принадлежит, то, что я знаю, — не мое. Мое — лишь состояние. А что запечатлелось в этом состоянии — постулативно принимается нами за правдиво запечатленное. Но оно от нас скрыто. Записано в нас, но скрыто. Поэтому Пруст и говорил: есть одна-единственная книга, которая в нас самих, и ее письмена мы должны прочитать. Письмена этой книги — не буквы фонетического алфавита, а иероглифы, то есть особые телесные образования, являющиеся одновременно изображением и тем, что изображается. Иероглиф есть и значение, и материя того, значением чего он является.

Повторяю, проблема выражения для нас всегда есть проблема выбора, произвольного выбора средств. Нам кажется, что мы имеем какую-то мысль, и мы выбираем для нее средства выражения или подбираем слова. Вы знаете, что слова условны в том смысле, что они не мотивированы предметами, которые они обозначают. Слово «стол» не похоже на стол. Тот факт, что слово «стол» обозначает стол, есть продукт конвенции или соглашения между людьми, исторически сложившегося где-то, в невосстановимой нами теперь древности. Слова конвенциональны. И вот — проблема выражения кажется нам проблемой выбора, а выбор произволен, он волевой — мы можем взять это слово, а можем взять другое. Значит, есть какие-то наши психологические операции, которые связаны с произволом внимания. Например, я могу произвольно сосредоточить внимание на стуле или на столе, сравнения произвольны, я могу сравнивать произвольно выбираемые мною предметы. И такая картина представляется нам как бы само собой разумеющейся, Пруст все время наталкивается на разницу, какая существует между подлинным впечатлением, полученным нами от вещи (а мы договорились, что подлинным впечатлением называется такое, которое я имею только в моем состоянии), и тем искусственным, деланным впечатлением, которое мы себе о ней составляем, когда произвольно пытаемся себе ее представить. Например, на меня произвело впечатление

лицо человека, сидящего передо мной. Есть две разные вещи: мое действительное впечатление (пока мы не знаем какое, мы его еще не расшифровали, но постулат относительно этого ввели), и оно же (что имеет отношение к другому постулату), как я его представляю актом моего произвольного внимания и памяти. Почему-то Пруст считает, что между ними есть разница. И более того, он считает, что в действительных впечатлениях (назовем их условно первовпечатлениями, они являются элементами моей мыслительной работы, работы по принципу сравнения, произвольного выбора памятью или вниманием; скажем, когда нога натолкнулась на неровные плиты двора Германтов, когда губы и руки вдруг ощутили накрахмаленную салфетку, когда Марселю принесли легкий чай, и он подумал, что эта салфетка та же самая, что в его юности в Бальбеке, когда он отдыхал на берегу моря, или вкус пирожного…), во всех этих первовпечатлениях нет никакого отношения к тому, что часто с помощью единообразной памяти он пытался вспомнить от Венеции, Бальбека, от Комбре.

То, с чем первовпечатление потеряло связь и к чему оно не имеет уже никакого отношения — это то, что я вспоминаю с помощью единообразной, или, как говорит Пруст, — униформной памяти. Это некоторая единая гомогенная операция сознания. Такая память в моем распоряжении, я ее, как луч фонаря, направляю на место X, на место Y, на место Z… Я говорю о Прусте, но на языке у меня все время вертится Декарт, потому что все это, конечно, проходит под сенью Декарта. Те мыслительные явления, которые описаны в книге Пруста или продуктом которых является его книга, — во всем этом пытался разобраться еще Декарт, введя понятие «когито» или когитального сознания. Когитальное сознание, как вы знаете, это мое сознание, то, которое я должен подставить под вещь, чтобы от этой вещи получить истинное впечатление. Чтобы увидеть вещь, надо своим сознанием встать на место или в точку творения этой вещи. Это и называется когитальным сознанием, не совпадающим с сознанием вообще или с другими слоями, другими свойствами сознания. Эти другие свойства сознания, следуя Декарту или Прусту, я называю единообразной, гомогенной операцией сознания. Скажем, предметы различны: это может быть Венеция или Бальбек, — но операция произвольного выбора их в качестве предметов сравнения или предметов памяти одна и та же. А вот то, что называется когитальным сознанием, оно — индивидуализировано. Вспомнить Бальбек — не та же самая память, что вспомнить

Венецию. Обо всем том, что оказалось на уровне единообразной памяти, Пруст говорит, что это все другое, чем жизнь, что оно не сохранило в себе ничего от жизни, поскольку в этом случае мы имеем в своей голове коллекцию, набор произвольных предметов сознания, и тогда жизнь может показаться нам скучной и посредственной. Почему? Потому что в ней нет индивидуальных актов когитального сознания. Более того, Пруст считает, что разница между подлинным впечатлением и тем, которым мы произвольно оперируем, объясняет, почему униформное письмо или униформная живопись, униформное изображение жизни (представьте себе как бы негранулированное изображение жизни, где свет сознания, оставаясь гомогенным, ровно высвечивал бы предметы) — есть разница только между предметами, а не разница сознания. Гомогенным или ровным светом сознания мы видим разные предметы; и это, для» Пруста, — униформное изображение. Оно не может быть правдоподобным, униформное изображение есть изображение, являющееся продуктом наблюдения извне. А наблюдать или видеть извне означает для Пруста — ничего не видеть. Пометим этот пункт.

Вспомните эпизод с перекрещиванием двух лучей взгляда — Марселя и маркиза Сен-Лу: в этом перекрестье как бы подвешена в воздухе и держится Рахиль, возлюбленная Сен-Лу. Она видится ими совершенно по-разному. Так вот, если перед актом видения Рахиль не случилось того, что я называю когитальным актом, или, как скажет Пруст, не случилось сначала акта воображения (а у маркиза Сен-Лу случился именно акт воображения, Рахиль возникла на кончике луча воображения), то она совсем другая, чем та, которую видит Марсель. Нет никакой разницы — увидеть русалку или увидеть любимую женщину: в том и в другом случае мы видим эманации сознательной жизни, одинаково не имеющие ничего общего с предметной реальностью. Вы скажете мне, что русалок не существует, но я уверяю вас, что люди видели русалок. Причем под видением я имею в виду реально осуществившийся акт сознания. Люди видели, а не просто придумали какие-то сказочные существа. Так чем же акт видения русалки, то есть явного тела воображения, отличается от видения женщины в качестве любимой? Любимая женщина также ничего общего с предметом не имеет и не существует в смысле предмета в мире. И пока этот акт для нас не случился — мы не знаем условий когитальных актов-или актов воображения, мы знаем лишь, что есть какая-то разница. Именно в этот момент — «здесь Родос, здесь прыгай!» — мы должны совершить акт, который вырвал бы нас из этой точки, нулевой точки, в которой мы оказались. А оказались мы в ней потому, что не можем идти ни назад, ни вперед. Если этого акта не случилось — на какие жалкие материальные элементы, лишенные какой-либо ценности, эту видимую вещь можно разложить? — спрашивает Пруст (II,159).

Итак, есть вещь, которую мы видим, и наше видение складывается из тех элементов, из которых состоит вещь. Но материальные элементы, из которых она состоит, — видят все, и нам кажется, что это и есть видеть вещь: вот я вижу цветок или вижу лицо женщины. Лицо женщины или цветок определились в качестве таковых составом своих материальных элементов, на которые их можно разложить: нос, глаза, щеки, или у цветка — чашечка, лепестки и так далее. Но почему-то для Пруста все это жалкие материальные элементы. Как и лицо Рахиль — для Марселя, в отличие от Сен-Лу. Оно для него просто человеческое лицо…

С его взглядами, улыбками, движениями рта; оно показалось мне значимым лишь в смысле общих актов (подставьте под слово «общий» другой термин — униформный акт; у меня взгляд, у вас, у них, вы улыбаетесь, я улыбаюсь — все это значимо в том смысле, что содержится в словах: улыбнулся, движение рта, взгляд). То есть того, что видят все, без всякой индивидуальности, и у меня даже не было любопытства искать под этими (общими или видимыми актами) персону.

Здесь, конечно, не имеется в виду, что у Рахили есть что-то скрытое, что видно Сен-Лу и не видно, скажем, Марселю. Нет, имеется в виду сама структура видения — внутри нее можно различить, что является персоной или индивидуальностью, а что является значимым в смысле общих актов. Скрытое еще не будет каким-то актом, это что-то совсем другое. Сен-Лу видит материально те же самые вещи, но он видит форму или индивидуальность. Или, упреждая дальнейшее, можно сказать так: а Марсель видит мертвый предмет; он мертвый, потому что в начало видения не поставлено воображение или сам Марсель, как реально, рискованно ангажированный в своих отношениях с Рахиль. Если этого engagement не произошло, тогда то, что я вижу, есть предмет, названный словами в смысле «значения общих актов». Все, что у нас есть, — это всего лишь слова и понятия. Наш мир, ментальный или умственный, состоит из идей, понятий, слов или названий: Рахиль, цветок, женщина, камень и так далее. И Пруст говорит:

Поделиться с друзьями: