Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Лекции о Прусте (психологическая топология пути)
Шрифт:

В завершающих частях романа все его основные мотивы или темы нарастают и обретают чудовищную плотность, на последних страницах все нити судьбы и мысли героя романа — как будто максимально упакованная бомба. Пруст рассуждает здесь о том, что если звук колокольчика, который звучал, когда открывалась садовая калитка, через которую уходил после ужина из их дома Сван, если этот колокольчик снова прозвучал, — а он прозвучал в непроизвольных воспоминаниях, — то, следовательно, звучание колокольчика должно было где-то жить. Должно было где-то длиться — в том «я», называть которое мы получили возможность только при условии, если не будем придавать ему никаких свойств и никаких размерностей, И это дление, звучание колокольчика для Пруста связано с самой формой романа. Иначе говоря, роман должен быть достаточно большим для дления того, что неизмеримо, — для этого нужно время. И вот что говорит Пруст в одной очень странной связи, которая для нас одновременно устанавливает отношение между параллельными темами — темой связности точек и темой неопределенного или неизмеримого «я». Кстати, чтобы сразу нарастить ассоциативные связи, напомню еще раз, что этот ход у Пруста является архетипическим. Истории мысли, истории нашего сознания как бы сопутствует следующий закон: если мы что-то делаем и можем что-то увидеть в результате действительно сделанного, то мы увидим то, что видели всегда, то, что было всегда. Говоря об этом, я пытаюсь выбирать разные термины, причем ни один из них не имеет обязательности. Они созданы и существуют для того, чтобы помочь нам в работе размышления над своим опытом, но не для того, чтобы представить посредством этих терминов какую-либо теорию. То, что я пытаюсь сделать, есть фактически то, что уже делалось в истории мысли. Я говорю: «неопределенное»,

«безразмерное», — а у Анаксимандра это называлось апейроном. А то, что вырастает из неопределенного, — называлось семенами. Мы тоже, вслед за Прустом, придем к семенам.

Сейчас я хочу подойти к цитате, которая свяжет две нити: нить топологическую — связности или несвязности точек, и нить длительности. Мы предположили, что нечто длится в каком-то резервуаре безразмерного «я», или в нулевой субъективности, не имеющей измерения, не имеющей внутреннего. Эта субъективность не есть то, что мы сами в себе обнаруживаем как психологические индивиды. То, что мы назовем нашим «я», будет при этом уже иллюзорной конструкцией — реально существующей, но иллюзорной. Так вот, в одном интервью Пруст пытался объяснить журналисту характер своего романа «В стороне Свана» и говорил максимально просто, хотя и высказывал затаенные, а потому отнюдь не простые мысли. Простота слов создает иллюзию понимания, но действительно понять эти слова очень трудно. Пруст отвечал так: Ну, как вам объяснить мою концепцию романа? Вы знаете, что существует плоская геометрия или планиметрия и существует геометрия в пространстве, объемная или проективная геометрия. И роман для меня есть не только психология плоскостная или планиметрическая, но психология во времени. В других местах (я имею в виду третий том романа) то же самое он выражает совершенно, казалось бы, другим образом. В тексте романа говорится: роман — не только плоскостная психология (договоримся под плоскостной психологией понимать психологию свойств и качеств), а психология в пространстве (в смысле объема). То есть вместо слова «время» Пруст пользуется почему-то словом «пространство». Но то, что он хочет сказать, нельзя понимать обыденным различением двух терминов — пространство и время, представляя, что есть какие-то вещи в пространстве и есть какие-то вещи во времени. В этом случае под временем мы снова понимаем временную последовательность. А то, о чем мы говорим и что пытаемся связать, показывает нам, что именно временная последовательность — то единственное время, которое вообще нам известно, — является иллюзорной. То, что «связано» во временной последовательности — как раз не связано. Во временной последовательности нельзя перейти от точки видения Рашель глазами Сен-Лу к точке видения ее Марселем.

Я говорил, что переход из одной перспективы в другую и соединение одной перспективы с другой совершается не прямо, не прямым движением в последовательности, но вбок. Именно слово «вбок» для меня есть метафора изменения самого себя, выскакивания в ту точку, к которой простым продолжением своего взгляда, — то есть продолжением своих качеств и свойств, без того, чтобы у тебя не было машины изменения тебя самого, — прийти нельзя. Роман, или текст, или произведение есть машина изменения самого себя. И в одном случае пространством, в другом — временем Пруст называет то, где возможна связь, где перспективы могут быть соединены. Пространство и время здесь употребляются не совсем в обычном смысле слова. Фактически, я могу заменить их словом «топос» или «хронотоп» (только не надо понимать это в смысле Бахтина). Таким образом, «временная психология» и психология «объемная» (пространственная) у Пруста взаимозаменимы. Но, тем не менее, есть время как время романа. Не реальное время, а какое-то другое, то, которое связано с пространством, с топосом, которое дает простор для того, что длится. Эту невидимую субстанцию времени я пытался изолировать (невидима та субстанция, которая связана с топологическим пространством, она невидима, потому что остальная часть времени, в последовательности — выведена нами и видима, это есть последовательность смены наших впечатлений), но для этого нужно было, чтобы опыт достаточно длился (р.557). То есть объем романа полностью определен тем, что он должен быть достаточен, чтобы высказалось то, что существует в невидимом измерении времени или длится в нем. Например — звучание колокольчика. Если опыт недостаточно долгий, тогда о силе звучания колокольчика мы никогда ничего не узнаем. А смысл звучания, в случае Пруста, — простой. Он связан с феноменом поцелуя матери перед сном, который, в свою очередь, кристаллизует неизбывную, чудовищную потребность Марселя или просто субъекта в другом существе, которая в других местах выскакивает в виде восклицания: не могу быть один. В виде судорожной потребности остановить утекающее время, если под утеканием времени понимать какие-то дыры в пространстве, через которые убегают близкие люди, без которых он не может. И этот поцелуй матери — совершенно символический и, казалось бы, даже психопатический жест (на страницах романа мальчик выступает перед нами как настоящий психопат, которого зациклило на материнской нежности), но за этим психопатически-кристаллизующим духовную жизнь предметом стоит другой пафос, которым можно овладеть, если понять все в совершенно других терминах и в других содержаниях, освободившись, тем самым, от патогенного предмета — от потребности в поцелуе матери.

Сейчас я еще раз поясню то, что сказал. Итак, во-первых, — это же содержание может быть зашифровано любовью к Альбертине, именно зашифровано. Не случайно Пруст роняет такую фразу: для меня Альбертина была бы великой богиней Времени (III,387). Помните, что я говорил о пафосах: структура нашей жизни, и в том числе любви как элемента жизни, такова, что за предметом, который мы любим, всегда стоит какое-то божество, к которому мы в действительности стремимся, хотя нам кажется, что мы стремимся к предмету любви. И через отношение к предмету любви мы выполняем или пытаемся выполнить какие-то обязательства, принятые нами по отношению к тому, что стоит за ним. А стоит за предметом любви духовная богиня. На самом деле — надо овладеть временем, а мне кажется, что я люблю Альбертину. И если овладел временем, написав роман, имеющий, как выражается Пруст, печать времени на себе, то освободился от патогенного предмета. Тот, кто написал роман, уже не зависит от поцелуя матери. А когда зависел, то любил Альбертину, потому что потребность в Альбертине была транспозицией потребности в поцелуе матери, которая, в свою очередь, была транспозицией чего-то другого.

Я говорил, что роман растет как раковина, содержащая в себе живое тело, и поэтому представляет собой непрерывно связывающуюся и развязывающуюся ткань текста, и поэтому не может быть завершенным произведением (Музиль и Джойс аналогично понимали роман и так же его строили). Роман есть раковина, которая содержит живое тело пишущего, и поэтому представляет собой ткань или непрерывно складывающуюся и разворачивающуюся структуру, непрерывно меняющуюся конфигурацию. Но кроме этого, роман еще должен быть достаточно большим. Потому что длительность того, что длится в безвременном «я», требует, чтобы опыт был достаточно продолжителен. В том числе, чтобы можно было соединить, например, различные облики или блики разных персонажей, засеченные по разным моментам времени, и тем самым дать роману временную форму. Следовательно, возвращаясь к теме «я», мы можем уже в более четкой форме связать нити, которые у нас мелькали, как в случае тех спиц, которые выскакивали на наружной стороне ткани, обращенной к нам, когда рисунок не виден. Теперь мы понимаем, что существует одно фундаментальное различие. Есть две категории «я», термин «я» употребляется в двух смыслах: первый смысл или первая категория «я» — то, что я назвал неопределенным, апейроном, безразмерным и неизмеримым хранителем определенного рода материала сознания. И второе — все другие, множественные «я». Все определенные «я» не могут быть одним, их много. В том числе много Марселей, много Альбертин, Сванов и так далее. Даже если мы можем приписать этому «я» какие-то свойства, — например, «Марсель-ревнивец», — все равно мы не получим ни одного «я» как носителя этого свойства по одной простой причине: можно показать, что это ревность к различным женщинам. Даже ревнивец не один, ревнивцев много. Так же как любящий Жильберту есть одно «я», а любящий Альбертину — другое «я».

Действительным, истинным «я» Пруст называет первое, безразмерное «я». И это же «я» есть «я» поэта или художника, или, на другом языке, некоторый действительный внутренний человек. Но всегда лишь возможный человек. Никогда не этот. О любом определенном человеке можно сказать, что он не это. Человек всегда определен, и всегда мы можем сказать: то, что определено, — это не то. А то, что остается неопределенным, — всегда какое-то и всегда никакое,

ни одно из каких-либо, но некоторый внутренний универсальный человек. Мы никогда не можем говорить о нем в терминах размерностей, потому что стоит нам придать какую-либо размерность, например, какое-то свойство, и уже будет не то, о чем мы говорили. Значит, та безразмерность, о которой мы сейчас начали говорить, имеет одно известное нам проявление, связанное с так называемым законом интермитенции — перемежающейся лихорадки. Это нечто, что случается на мгновение так, что одно мгновение отделено от другого каким-то пустым пляжем. Там, в этой-пустоте, может быть еще что угодно, но «я» показывает себя перемежающимся образом. То, что сейчас я называю «я», — это во что мы на кратчайшее мгновение впадаем, но в чем не можем оставаться долго, потому что мы существа обычной жизни, мы рассеиваемся в ней, и поэтому одна интермитенция «я» отделена от другой интермитенции «я» пляжем рассеяния. Об этом интермитированном «я» Пруст неоднократно ведет разговор и начинает его с таких слов: что это за «я»? Например, о той же самой неопределенности, о которой я говорил, в его упоминавшемся интервью, оно опубликовано в сборнике «Против Сент-Бёва», сказано так:

Что это за существо, я не знаю (этот во мне сидящий внутренний человек). Я знаю лишь <х)но, что оно возрождается по связям звука гармонии и умирает, когда гармония перестает звучать, возрождается, когда встречает другую гармонию, питается лишь общим или идеей и умирает в частном, но в то время, пока оно существует, его жизнь приносит экстаз и счастье, и лишь оно должно было писать мои книги (р.557).

Ясно, что это говорится об авторе книги, о том «я», которое пишет книгу. И если уж автор не знает, кто это существо, то тем более, конечно, не знает об этом литературный критик, который пытался бы на основе сведений о его жизни понять содержание романа. Книгу могло написать лишь это существо, и оно во мне, отмечает Пруст, — интермитентно, существует перемежающимся образом. В другом месте, в маленькой заметке об отношении Сент-Бёва к Бодлеру, он пишет, что на последнем портрете Бодлера проступили черты его фантастического сходства с Гюго, с Виньи и с Леконтом де Лиллем, как если бы все четверо были лишь epreuves — опытами одного и того же лица. Значит, есть некий большой поэт, оттисками которого являются Гюго, Виньи, Леконт де Лилль, Бодлер. Все они оттиски поэта, который один с самого начала мира. Представьте себе, что и Гюго, и Виньи, и Леконт де Лилль, и Бодлер являются перевоплощениями или метаморфозами одной и той же души. Следовательно, сама теория метемпсихоза, то есть переселения душ, есть мифологическое отражение реального свойства нашей духовной жизни, а не выдумка.

Поэт един с самого начала мира… Но мы знаем, что начать нельзя, мы не можем выйти в начало сознательной жизни, потому что сознательная жизнь есть то, вопрос о начале чего не имеет смысла. Если мы поэты — то Он уже существует, а мы его вариации. Это одно существует с начала мира, но жизнь его интермитентна, говорит Пруст. Перемежающаяся и такая же долгая, как жизнь человечества. Согласно закону интермитентности живет неизмеримое, безразмерное, нулевое «я». Даже мы сами живы лишь в той мере, в какой являемся интермитенция-ми этого одного «я». При этом вы, конечно, понимаете, что когда говорится об интермитентной жизни, то имеется в виду вовсе не интеллектуальная последовательность. Не то, что Виньи продолжал Гюго или наоборот, или что Леконт де Лилль продолжал Виньи, — в смысле их интеллектуальной связи и преемственности. Это что-то другое, что ускользает от традиционных методов литературной критики и литературной истории. В связи с этой интермитенцией глубинного внутреннего человека или внутреннего «я» Пруст упоминает не только Гюго, Виньи, Бодлера, он называет всех своих любимцев, с кем чувствовал внутреннее сродство. Здесь и Жерар де Нерваль, и Шатоб-риан, Паскаль, потом Рескин, Метерлинк. И вдруг у него выскакивает тайная мысль, та же самая, которая была у французских символистов конца века, — мысль о том отношении, которое существует между ними, об интермитенции одного, а именно: о correspondances. Так называемых символических соответствиях или символической перекличке между одним и другим, помимо и поверх реальных связей последовательности, помимо расположения человеческих жизней в режиме жизни обыденной и повседневной.

Выход к этому интермитирующему «я» лежит через текст, через произведение. И автором произведения является не человек по имени Пруст, а живущее в нем, универсальное, неопределенное и безразмерное «я». На что же нам нужно теперь обратить внимание? Во-первых, важно воспринять что-то. А для того, чтобы воспринять, нужно построить метафору, иметь стиль. Стиль — не как украшение воспринятого, а, как выражается Пруст, — некий бессознательный костяк, покрытый нашими сознательно выбираемыми идеями, но такой костяк, который как раз и порождает то, что входит в содержание произведения, обладающего стилем. Ибо стиль не добавка к содержанию, а нечто, что производит те содержания, которые входят в произведение, обладающее стилем. Такой своеобразный круг. Значит, восприятие чего-то требует машины, скомпанованной структуры, чтобы воспринятое порождалось не естественным функционированием нашего аппарата восприятия, а внутри работы этой машины или этой структуры. Нечто вроде машин времени (времени в прустовском смысле). Во-вторых, восприятие чего бы то ни было в его реальности, а не в видимости и не в иллюзии, требует присутствия — полного, неделимого и нерастраченного. Непроизвольный характер такого присутствия называется у Пруста непроизвольной памятью, хотя можно выбирать и другие термины. Термины «утраченное», «непроизвольная память» и соответствующие теоретические размышления Пруста не имеют обязательной силы. Это не единственный язык, на котором может быть высказано то, о чем идет речь. В частности, то, что является законом нашей психологической жизни, Пруст констатирует в следующих словах:

Факты, поскольку они не порождают наши верования, не разрушают их (I,148).

Повторяю, нашему восприятию недоступны просто факты. Потому что восприятие располагается по структуре верований или пафосов. Эти пафосы не порождены предметами. Пафос любви к Альбертине не порожден качествами Альбертины. Следовательно, никакое сведение о чем-то неизвестном мне, о ее качествах (а проявлением качеств является какой-то ее поступок) — не может разрушить моей любви к ней. Потому что любовь к ней не порождена ее качествами. В мир верований факты не проникают, поскольку верования не фактами порождены. И обратная сторона этого же закона. В нескольких местах Пруст пишет: вот я вспоминаю что-то, что видел в Венеции, например, хочу вспомнить собор св. Марка — думаю о нем, якобы вспоминаю; захотел подумать о каком-то канале — думаю о канале; захотел подумать о цветах, которые видел на набережной, — думаю о них. Но каким же образом, замечает Пруст, я вообще могу что-либо вспомнить из того, во что я не вложил самого себя? Ведь в этом смысле время, ушедшее на то, чтобы смотреть на собор, когда смотрение есть средство, безразличное к самому собору (когда я пытаюсь вспомнить, фиксируя свое внимание), — это потерянное время. Потерянное время в смысле невложения себя.

Значит, если я вложил себя во что-то и вложенные куски меня живут уже своей жизнью, от меня независимой, будучи продолжены в предметах и скованные их рамкой, как у Данте души самоубийц живут, скованные корой деревьев, — тогда есть шанс, что я могу вспомнить. Когда буду полностью присутствовать. Когда эти куски моей жизни всплывут в том, что Пруст называет непроизвольным воспоминанием. Оно есть единственное полное восприятие или полное присутствие. Полное восприятие или непроизвольное воспоминание есть естественное действие чего-то. Не мое действие, а естественное действие некоторого сознательного бытия, которое мы называли неопределенным, безразмерным, неизмеримым. Тогда на уровне возможных действий самого субъекта или самого ищущего и испытующего человека остается лишь одно: оставлять и расширять пространство, в котором это естественное действие может совершиться. То, что только мгновенно и всегда на короткое время, — ты растянул в пространство, в топос. Поэтому у Пруста взаимозаменяемые термины — «время», то есть временной режим, и — «пространственный роман», временная психология или пространственная психология. Слова время и пространство Прустом употребляются в особом смысле. И в этом же смысле я говорю с вами о восприятии чего-либо как реального, или того, что в действительности происходит, что в действительности я чувствую. Ведь мы уже установили закон, что чувствуем мы в одном мире, а называем в другом. Этот разрыв можно максимально уменьшить, но полностью заполнить его нельзя. Узнать же, что на самом деле я почувствовал, требует всех «я». И на уровне стиля или моего мышления — требует транскрипции. То, что Пруст называет транскрипцией, или, в других случаях, амальгамой, требует, в свою очередь, соединения точек различных «я». Тогда то, что мы называем текстом, станет способом переключения из одного «я» в другое. И нет другого способа.

Поделиться с друзьями: