Лекции по античной философии. Очерк современной европейской философии
Шрифт:
Мы должны различать две вещи: нечто, что установилось в виде мышления, и то, как оно эксплицируется (проясняется) путем изобретения особого языка. Второе не обязательно совпадает с первым, то есть то, что установилось, можно выяснить, если повезет (или со временем), и средствами другого языка. Я пытался пояснить то, что реально установилось как мышление, не используя исторически известный язык греческой философии (я пользовался каким-то своим батардным[38] языком), а теперь я перехожу к тому, как грекам случилось понять для самих себя то, что они натворили. Часть понятий я уже показал на примере Парменида, показал, как вырабатывался язык философии, язык бытия, то есть бытийный язык. Появились термины и понятия бытия, термины и понятия мышления, в которых люди специальным образом пытались уяснить себе, что же, собственно говоря, произошло и в каком положении оказался человек после того, как произошло то, что произошло. Я все время подчеркивал, что этот возникающий философский язык есть именно язык, то есть он есть не просто некие прямые утверждения, а утверждения, предполагающие некоторую философскую грамматику, лишь зная которую
Но в философии дело обстоит иначе: используя обычные ресурсы языка, философия при этом пытается сказать нечто иное. Например, в совершенно особом смысле нужно брать утверждение, что бытие и мышление тождественны. Ведь мы склонны понимать так: есть предметы вне нас и есть мысль о предметах, и, следовательно, в каком-то смысле такой философ, как Парменид, утверждает, что то, что в нашей голове — образы, представления, — тождественно тому, что вне головы и что называется бытием. Но это не так, поскольку бытие — это не предметы, которые вне нас, бытие — это бытие существующего, а не существование предметов, и я пытался показать, в каком смысле бытие существующего есть нечто, что сопринадлежит мысли, которая узнает бытие существующего. Я показал, что фактически бытие — это нечто становящееся.
Можно рассказывать о бытии в терминах якобы статичных, как у Парменида: есть некое неподвижное, целиком все данное, неизменное, целое, называемое бытием; и можно все то же самое говорить, беря ноту, состоящую в утверждении, что то, что есть и называется бытием, не есть само по себе, как есть деревья и камни, а есть нечто, что становится: в существовании, или через существование, выступает.
И здесь мы берем как раз Гераклита, потому что он философ, философствующий под знаком следующего вопроса: его интересовали не просто признаки и возможные способы описания бытия (на чем делал акцент Парменид), а его прежде всего интенсивно и очень драматично интересовало, как бытие становится в существующем. Тем более что, по Пармениду, мы уже знаем, что греки под видом бытия занимали свои мысли тем, что никак нельзя ухватить в виде реально существующего предмета, и, следовательно, бытие не является неким идеальным истинным миром, который столь же реально, как и предметы, существовал бы за этими предметами в том, что называется истинным миром, или миром по истине. У греков (все остальное — последующие наслоения на греков) есть одна совершенно маниакальная настроенность или мысль: все посюсторонне, все здесь, все явлено, все открыто, но — только в определенном срезе всего существующего. То, что называется бытием, проявляется внутри особого разговора, оно есть аура, или облако, сопровождающее этот разговор, и мы не можем говорить о бытии так, чтобы, поговорив, потом указать на него пальцем. Бытие есть то, что существует и воспроизводится на волне усилия этого мышления или этого разговора.
Гераклит был первым философом, который драматически и, я бы сказал, экспериментально задал этот вопрос. Комментаторы Гераклита всегда оказываются перед одной забавной трудностью, и эта трудность порождает различие школ интерпретации Гераклита. Она сводится к тому, что почти невозможно установить, автором какого учения является Гераклит: то ли он автор учения о том, что все течет и все меняется, то есть автор учения о неустойчивости, преходящности, текучести всего (в отличие от Парменида, который, говоря о бытии, говорил о чем-то неподвижном, самом по себе пребывающем, солидном, и настолько солидном и круглом, что возникают ассоциации с неким физическим всеохватывающим шаром, который есть солидно и пребывает вполне закругленно, — я к этому возвращаться не буду, от этих наглядных ассоциаций и смыслов я пытался избавиться в интерпретации Парменида), или Гераклит — автор учения о гармонии, или совмещении противоположностей, уже чем-то устойчивом, но называемом гармонией, совмещением противоположностей.
Можно выбирать одно в качестве якобы учения Гераклита — учение о текучести, а можно другое — учение о гармонии противоположностей, но вся трудность состоит в том, что Гераклит не автор учения, — нет учения Гераклита в том же смысле слова, в каком такой поэт в русской поэзии, как Хлебников, не есть автор поэм, то есть законченных художественных произведений, классических экземпляров, которые были бы продуктами пчелки по имени Хлебников. Если бы я попросил перечислить произведения Хлебникова, то в общем-то вы, наверное, затруднились бы. Я во всяком случае затрудняюсь назвать Хлебникова автором поэм: то, что осталось в виде стихов и кускообразных поэм, есть в действительности совершенно другая работа. Мы явно воспринимаем Хлебникова как поэта для поэтов в том простом смысле, что вся его поэтическая работа была не в сфере производства поэм и стихов, а в сфере производства средств производства поэзии: он занимался экспериментами над возможностями средств поэтического выражения. На этом уровне лежала его работа, и она была связана, как вы прекрасно знаете, с парадоксальным перемешиванием пластов языка, сталкиванием одного пласта с другим, чтобы само столкновение выявило и высвободило ушедшие в глубину возможности, смыслы и поэтические качества словесных масс, чтобы словесные массы пришли в движение, нарушающее привычные семантические ходы, привычные образные и ритмические связки и так далее. В этом смысле он поэт для поэтов.
В случае Гераклита мы имеем дело с тем же самым: Гераклит — философ для философов, а не автор какого-то учения. Конечно, у Гераклита есть философские утверждения (так же как у Хлебникова есть стихи и поэмы, я ведь не говорю, что у Хлебникова нет стихов и поэм). Гераклит решил выявить проблему бытия, приведя в движение все те слова, семантические
и синтаксические связки, посредством которых мы вообще можем говорить о бытии. Он их столкнул, а себя свел к роли афориста (не афериста, а афориста, аферисты были параллельно, их называли софистами в Древней Греции), который в зазоре между готовыми существующими фразами, которые он сталкивает, пытается выявить пространство возможного смысла и так создать понимание, потому что Гераклит считал — и это было его основным исходным пафосом, — что то, о чем он говорит, нельзя прямо понять и изложить в виде теории, а можно лишь навеять, так, чтобы смысл был конечным или производным продуктом отложения в голове читателя или слушателя самогo парадоксального и экспериментального движения мысли в тексте, или в словах, Гераклита.Парменид прямо, в виде выстраиваемой теории, рассказывал о том, что есть бытие, или нечто в мире по истине, и есть нечто в мире по мнению. То, что по истине, скрыто за миром по мнению. Это «за» — лишь пространственная метафора, а не утверждение: нет другого действительного мира, который так же существовал бы, как наш, видимый мир, но, существуя так же предметно, был бы при этом более осмысленным, более высоким, священным и прочее. То, что называется истинным миром, есть прорез посюстороннего, полностью нам явленного мира, взгляд на него, и внутри взгляда — если он интенсивен и способен держаться — [истинный мир] держится и стоит. Я уже говорил о том, что в образе (или вокруг образа) некоторого вертикального бодрствующего стояния греки одним шагом, одновременно, выделили бытие и мысль, — в образе вертикально бодрствующего стояния, которое на своей вершине, как на вершине волны, держит то, о чем можно говорить как о бытии. Если нет этого, то ни о каком бытии речь не идет.
Гераклит занялся своими экспериментами (из-за которых он получил прозвище Гераклита Темного и из-за которых неизвестно, что следует излагать в качестве учения Гераклита), потому что у него в глубочайшей и почти завершенной пластической форме присутствовало еще одно греческое ощущение, а именно (я говорил «вертикальное стояние», а теперь выражу это иначе): все есть наличное сцепление, как оно сложилось, не заданное заранее, не имеющее никаких гарантий, которые существовали бы сами по себе, солидно, как скала. Вот пошли, вошли в реку (не случайно появляется образ реки), сцепилось, и теперь держись, потому что все, что будет, будет в полемосе[39]* (от этого произошло слово «полемика»). Война, говорит Гераклит, есть условие и родитель всего[40]* . Это опять «воляпюкная» философская фраза. Что, Гераклит — милитарист? Да нет, он хочет сказать, что лишь внутри полемического состояния, внутри состояния всеобщего полемоса в схватке с бытием, или друг с другом, или в схватке с собой стоят люди, — в этом определится и решится, кто раб, а кто свободен. Война разбрасывает по результирующим ячейкам: вот он оказался рабом, потому что не хотел умереть, а свободный готов был умереть и выдержал риск своей готовности к смерти, поэтому один сильнее или больше тысячи, говорит Гераклит, если он наилучший. А быть наилучшим не дано заранее, только внутри полемоса это станет и определится. И сама фраза, сама стилистика и сам ход размышлений Гераклита есть, в свою очередь, полемос: не ход размышления о полемосе, а он сам есть полемос, внутри которого определится мысль, правильная, или истинная, или та мысль, о которой Гераклит говорит, что это мысль об одном.
Так вот, уже было известно, что бытие неявно и что нам нужно научиться внутри мира по мнению сделать бытие явным, потому что, когда бытие есть, оно столь же явно, как и все остальное. Например, слава: это ведь не скрытое качество, а явление, но явление, которое как бы набрасывает мантию завершенности и законченности на всю человеческую жизнь и держит ее в свете, луче славы. Следовательно, вертикальное бодрствующее стояние есть как бы стояние героя в луче света. Немигающим взором смотрит герой в этом луче.
Известно, что бытие в то же время себя скрывает. Эту мысль Парменид выражал, скажем условно, догматически или теоретически, а Гераклит приносит ее нам, парадоксализируя наши обычные представления, сталкивая их, запутывая их так, чтобы сама путаница и полемос наших обычных представлений навели нас на мысль, то есть на то состояние, в котором мы умны. Он будет рассуждать так: люди обманываются в познании явного подобно Гомеру, который был умудреннейшим из всех эллинов, ведь именно его обманули мальчишки, которые ловили блох, говоря: что увидели и схватили, то потеряли, а что не увидели и не поймали, то носим с собой[41]*. Эта фраза построена как фольклорная загадка. Разгадайте ее.
Есть выражения еще похлеще в смысле их якобы темноты, но эта темнота — жалящая, вводящая нас в полемос с нами самими. Гераклит, продолжая свою жалящую и парадоксализирующую мысль, хочет сказать: то, что истина, и то, что есть по истине, — самое близкое к нам, то, что мы на себе носим, хотя не увидели и не поймали, как блоху. Все это близко, все явно, логос общ всем, хотя многие живут так, как если бы имели собственное разумение. Помните, я говорил в связи с Парменидом о расколе бытия, о выпадении человека в своемыслие, своенравие, которое как раз и раскалывает бытие и тем самым вводит тень в бытие. И хотя это все близкое, и логос один, и все к нему приобщены, «к логосу, этому сущему, — говорит Гераклит, — всегда невосприимчивы бывают люди и до того, как услышат, и после того, как услышат впервые, ибо, хотя все бывает согласно этому логосу, неопытным подобны пытающиеся произносить слова и производить действия, о которых я рассказываю, разделяя каждое согласно природе и возвещая, каковые они. От других же людей скрыто то, что они делают. Бодрствуя, мы забываем то, что видели во сне, а во сне забываем то, что знаем и видели, бодрствуя»[42]*. Более того, во сне нам снится сон, в котором мы забываем другой сон, который нам снится, и всё это люди, которые во сне уходят каждый в свой мир, лишь бодрствуя, они разделяют один мир.