Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Лекции по античной философии. Очерк современной европейской философии
Шрифт:

Вот что я имею в виду под производящим произведением, или, как я назвал это в прошлый раз, opera operans. В философии есть различение между natura naturata и natura naturans — порожденной природой и порождающей природой, по аналогии можно было бы образовать cultura culturata и cultura culturans. Скажем, роман «В поисках утраченного времени» строится не как произведение, а как cultura culturans или opera operans. Кстати, это и есть то, что у греков называлось логосом. Значит, логос — это не логика, не речь, а особые явления. Они являются артефактами, которые суть амплификаторы, или приставки, к нашим нормальным психическим, ментальным и другим возможностям, и, усиливаясь благодаря этим приставкам, мы оказываемся в пространстве порожденных мыслей, которые не порождались бы без прохождения через эти производящие произведения, или через артефакты.

Глупость — это

то, что думается само собой, а ум — это то, что думается специально и с усилием и предполагает машину рождения, а машина рождения должна быть построена. Выйти к первичным временам, когда впервые такие машины были построены, мы не можем, так как это теряется в основах существования и возникновения феноменов, называемых «жизнь», «сознание» и «язык». И к тому же мы, очевидно, здесь не имеем права ставить проблему начала в абсолютном смысле слова (и Гераклит ее не ставит, будучи достаточно грамотным философом) хотя бы потому, что мы оказываемся в замкнутом круге следующего вопроса: эти машины, или opera operans, или логосы, или отдельное одно, приобщенность к которому есть мастерство, в данном случае впервые создают человека в его возможности мышления (в случае художественных произведений впервые создают его в возможности эстетического переживания), они создают человека, но ведь человек создает эти машины — как это может быть?

Значит, если поставить вопрос начала в абсолютном смысле, то это парадокс: человек должен создать машину, которая потом создаст его. Единственное, что остается, — принять это как исходный и далее не разложимый факт и просто описать свойства этого факта. Свойства этого факта и описывает Гераклит на языке одного, и такого одного, которое отдельно от всего. Отдельно от всего — это мы не можем представить: мы не можем сказать, что есть существующие предметы и есть их бытие — тоже предмет, но отдельный от них. Нет, не это говорит Гераклит. Гераклит требует особой установки, особой позиции всего человека (и его мышления, конечно), которая состоит в вертикальном стоянии, но это вертикальное стояние как бы раскорячено между наглядно видимым, конкретно имеющимся (будь то мысль или предмет) и некоторым постоянным, вечно возрождающимся его условием, которое само (это условие) не есть часть собрания, или ансамбля, предметов. (Боюсь, что это очень заумно получается, но в данном случае я просто наглядно (и невольно) иллюстрирую чудовищную сложность философского рассуждения, потому что оно состоит в том, чтобы ломать язык, для того чтобы выразить то, что одновременно блокируется и исключается самим языком.)

Поэтому, кстати, Гераклиту понадобилась очень странная теория, которая есть совмещение противоположностей. Она есть символический язык, которым мы пытаемся выразить то, что невозможно выразить в предметном языке. Это язык, который нам позволяет говорить и указывать на то, что день в действительности — ночь, а ночь — день (хотя ни в каком возможном для нас наглядном смысле это не так), и вся эта диалектика насчет того, что жизнь одновременно есть смерть (или ночь есть день) в наглядном смысле этого слова, — все это сказки и выдумки, которые помыслить нельзя. Ну действительно, разве мы можем помыслить диалектику, якобы состоящую в том, что наша жизнь есть смерть в том смысле, что каждую данную минуту клетки умирают и в итоге мы потом умрем. На это любой здравый человек скажет: но, простите, или жизнь, или смерть. Философ требует совмещения противоположностей, он должен сказать, что жизнь есть смерть. В каком смысле? В разрезе бытия. То, что мы называем жизнью, в нас выступает только тогда, когда мы, последовательно извлекая все последствия, вглядываемся в облик смерти, — без этого нет жизни, той, которую стоило бы жить. В этом смысле смерть есть жизнь. Почему я говорю на этом языке, или Гераклит говорит: день есть ночь, ночь есть день? Или: «На входящего в те же самые реки новые и новые воды текут и души дыхания выдыхаются из влаги»[52]*. Далее: «Бессмертные смертные, смертные бессмертные, живущие смерть тех, тех же жизнь мрущие»[53]* (это перевод моего коллеги). «Воздyшам (душа употребляется по аналогии с первоэлементом воздух. — М.М.) смерть водою стать, воде же смерть землею стать, из земли же вода становится, из воды же воздуша»[54]*. Вот такой круговорот.

Имеет ли Гераклит в виду натуральный круговорот? Обычно мы так и понимаем: день сменяется ночью, испарения воды становятся воздухом. Да нет, имеется в виду язык, на котором хоть как-то можно пояснить, что рассуждать о том, что есть бытие, которое не есть какой-то предмет, а есть условие всех предметов, и есть небытие, то есть невыполнение условий бытия, я могу, только совмещая противоположности — бытие и небытие. Если же я что-либо установлю окончательно в виде предмета и буду требовать от этого предмета вечного реального существования, будь то Бог или что-нибудь еще, но существующее как предмет, — это не бытие. Так как же мне выразить то, о чем я не могу сказать ничего наглядного? Требуя в акте вuдения конкретных предметов совмещения в своей голове противоположностей, что и позволит истинно видеть конкретные существующие предметы. И от этого бытие не станет предметом наряду с другими предметами, оно остается условием этих предметов.

Это очень трудно ухватить. Ну, скажем так: мы всегда ждем, чтобы нам дали демократию, а философ скажет, что ее нельзя дать, она существует, если существует бодрствующее вертикальное стояние достаточно большого числа людей, — другими словами, если существуют демократообразующие основания, или закон законов, или демократия демократии, которые не есть ни одно из каких-либо

установлений, а есть условие того, что они могут быть. Но мы ведь знаем эмпирически, что демократию извне дать никому нельзя; история России начала века — хороший тому пример. Для демократии нужны субъекты демократии, из которых она и вырастала бы. А как это описать? Обычно наше юридическое мышление конкретно: демократия — это демократическое установление, закон, и его можно ввести. Но это все не так. А как сказать, что это не так, что здесь еще есть бытийные вопросы, а то, что я называю «демократия как условие демократии», есть то, что в философии у греков называется бытием?

В случае Гераклита это становящийся закон (в отличие от конкретных выпадений чего-то в определенные законы), а не тот или иной закон. Законы я могу менять, но есть условие для того, чтобы они были, условие, о котором я могу говорить. Как о нем говорить? И я начинаю о нем говорить на языке Гераклита — языке совмещения противоположностей, — указывая одновременно на бытие и на небытие. Поэтому в каком-то философском языке понятие «ничто» и понятие «бытие» могут быть совмещены или, условно говоря, отождествлены. Поэтому день становится ночью, а ночь становится днем, поэтому смерть есть жизнь, а жизнь есть смерть, — и, только так мысля (совмещая противоположности), мы можем говорить о том, что в принципе не имеет наглядного вида, что в принципе не есть какой-то предмет, сам по себе существующий и пребывающий, но при этом есть наша человеческая онтология, или онтологические условия, без выполнения которых в нас нет некоторых состояний, качеств, форм и так далее.

Пруст тоже пытался философски описать собственную работу на довольно невнятном языке теории, или концепции, сущностей (есть некоторые сущности, которые живут где-то в мире, откуда к нам приходят чистые воспоминания и так далее). Видите, какие сложные вещи понадобились: нужно было допустить сущности, а допустив сущности, нужно было допустить еще некоторые свойства этих сущностей, чтобы описать то, что, во-первых, является реальным свойством произведений, а именно производящих произведений, и, во-вторых, то, без чего в человеке нет вполне реальных вещей. Скажем, для Пруста без этого нет субъекта воспоминаний; воспоминанию некуда приткнуться, если не найдется возникший в пространстве производящего произведения субъект, а он не есть эмпирическое «Я». (Говоря о Прусте, я фактически говорю о Гераклите.)

Пруст приводил очень интересные рассуждения в своих ругательных (но не слишком грубых) выходках в адрес Сент-Бёва, властителя умов во французской литературе, крупного литературного критика. Пруст почему-то хотел обязательно (его зациклило) разоблачить метод, каким Сент-Бёв пользовался для анализа и объяснения творчества литераторов, скажем, таких, как Бальзак. Пруст говорил, что литературный критик хочет восстановить, реконструировать жизнь автора: реконструировать какие-то события, свойства характера, свойства психологического, ментального мира, всякие биографические обстоятельства — и из них понять произведение (грубо говоря, из реконструируемой биографии автора). Он говорит: как же можно из этой биографии автора понять произведение, тогда как, во-первых, произведение не есть произведение этого человека, не есть произведение автора, не есть произведение психологического персонажа, известного под именем Бальзак, во-вторых, сам автор этого произведения, если оно построилось, возник в пространстве этого произведения? После написания «Человеческой комедии» есть Бальзак, и поэтому, понимая этот роман, еще можно понять Бальзака, но не наоборот. Исходя из эмпирического психологического Бальзака нельзя понять никакое произведение, потому что произведение есть машина бытия, бытия того, чего не было до произведения. Бальзака не было до произведения. Это относится, кстати, и к научным произведениям. Скажем, из биографии Ньютона нельзя понять Ньютона: автор небесной механики есть лицо, возникшее в пространстве написанной небесной механики.

Не вдаваясь во все подробности теории совмещения противоположностей (их на слух воспринять было бы невозможно, а мне невозможно произнести), я беру ядро (не языковое) конструкции совмещения противоположностей. Сделаем еще один шаг.

Мы знаем, что мастерством называется работа в области производящих оснований чего бы то ни было, или в области одного, отдельного от всего; это мастерство, или технэ, греческий технос. Если мастер взялся за дело (а всякий человек в той мере, в какой он хочет быть, или может быть, или бывает субъектом человеческих качеств — славы, добродетели, ума, — без мастерства не обойдется), то тогда в видимом проступят гармонии, или, как выражается Гераклит, невидимые гармонии[55]*. А что такое гармония? Это первоидея греков о том, как устроен мир, в том смысле, что мир вообще может быть устроен так, что будет то-то и то-то, то есть первая идея закона есть идея гармонии. Так устроен мир.

А как можно увидеть, как устроен мир? И здесь появляются очень странные фразы. Я верну вас к Сократу. У Гераклита это не очень четко, потому что о гармонии сохранилось мало гераклитовских фрагментов. Я процитировал один — «невидимая гармония», еще у него есть фрагменты о «Дикэ»[56]*, то есть о правде и справедливости («Дикэ» — слово, помечающее содержание понятия гармонии), а именно Гераклит говорит так (я не буду буквально цитировать): «Даже искуснейший распознаёт и хранит лишь видимости»[57]*. Искуснейший — это, например, не мастер, а софист: искусный в красноречии, в использовании логических свойств языка и знаковых структур (это определенного рода искусство); или, например, многознающий. Гераклит говорил: «Многознание уму не научает...»[58]* «Даже искуснейший распознаёт и хранит лишь видимости, и Правда (Дикэ) настигает лжестроителей и лжесвидетелей»[59]*, — здесь выражена идея закона, или гармонии, как чего-то, настигающего лжесвидетелей и лжестроителей.

Поделиться с друзьями: