Лекции по античной философии. Очерк современной европейской философии
Шрифт:
Что мы исследуем, оперируя психоанализом? Я снова возвращаю вас к вульгарному пониманию психоанализа, о котором я уже упоминал. Мне нужно обязательно его разрушить, чтобы в ваших головах просто не было этих ассоциаций. С психоанализом происходит очень странная вещь: психоанализ — это учение, у которого нет предмета (и этим оно интересно философски), то есть нет чего-то, о чем наконец-то мы получаем знания как о чем-то существующем, как о каком-то предмете. Скажем, мы не видели какую-то звезду (она скрывалась, была закрыта чем-то, скажем горизонтом), и потом ее открыли, обнаружили, так якобы мы в душе своей что-то открываем. Да нет. Вся сложность психоанализа состоит в том (и почему, с одной стороны, психоанализ был вульгарно понят друзьями, а с другой стороны, не принимался врагами), что это совершенно новый способ рассуждения и новый тип научной теории, отличающейся от традиционных научных теорий. Традиционные научные теории, и по сей день имеющие место для соответствующих предметов, представляют собой особый способ построения знания о предмете, относительно которого возможны так называемые объективации, то есть возможно вынесение вовне состояний мысли, так что это состояния мысли о предмете: скажем, если математическая формула соответствует определенным условиям, она может быть объективирована, то есть описание приписывается миру.
Имеем ли мы что-нибудь в этом смысле в психоанализе? Дело в том, что казалось, что имеем. Да все так и понимали, что если это наука, то она должна нам открыть некий предмет, который существовал бы независимо от субъекта. В действительности в психоанализе есть совершенно особое явление, состоящее в том, чтобы посредством исследования выйти к некоторым условиям, которые кристаллизовались в психических комплексах, и выйти к этим комплексам так, чтобы сама работа по выхождению к этим комплексам расцепила эти условия и позволила породиться новому сознательному опыту. То есть предмет здесь никак не описывается, говорится так: давайте поработаем, и, может быть, нечто высвободится. Такого предмета, как раковая опухоль, которую можно найти, описать и удалить, в психоанализе нет. Есть лишь путь, который позволил бы породиться новому сознательному опыту, такому, который расцепил бы прежние сцепления. А опыт может делаться только вместе с самим человеком. В психоанализе врач есть участник диалога, поэтому в психоанализе такое большое значение имеет слово, беседа, в которую вступают два странных персонажа; один из них — врач-психоаналитик, который от врача отличается тем, что он не знает (а врач ведь знает: мы идем к врачу как к такому человеку, который профессионально знает о нас что-то, чего мы не знаем, то есть у него, как бы сказать, картофелины нашей души, и он выберет удачную, поставит на место неудачной, подгнившей); в психоанализе врач не сообщает никакой конкретной истины пациенту. В случае психоанализа мы имеем дело с диалогической истиной, то есть такой, которая, во-первых, не существует до диалога и, во-вторых, особенно и прежде всего не существует у врача, который извне сообщил бы ее пациенту. Речь идет о том, чтобы спровоцировать, породить новый сознательный опыт, который расцепил бы прежние сцепления, — тем самым психоанализ ничего не описывает.
ЛЕКЦИЯ 18
Продолжим прошлую тему. То, что я рассказывал о Фрейде, я завершу дополнительно только одной темой из всего прочего, о чем еще можно было бы бесконечно рассказывать, поскольку это очень интересно и важно (я тем не менее вынужден ограничивать себя). Эта тема фактически есть предупреждение вам и себе тоже, конечно, о самом способе восприятия Фрейда, теоретических утверждений психоанализа, основных понятий, которые в нем фигурируют, проходят через весь психоанализ. Это предупреждение, или эта тема, состоит в указании на особый характер фрейдовского аналитического аппарата, на те понятия, которые оригинальны и были введены Фрейдом, а потом получили широкое распространение, часто лишаясь своего первичного оригинального смысла; в расхожих употреблениях, в руках неграмотных людей они стали тупыми предметами и орудиями бессмысленной моды. Мое предупреждение будет иметь смысл, потому что, насколько вы могли убедиться из моих рассуждений за весь этот год, глупость есть обычное состояние человека, а все остальное удивительно, то есть удивителен тот факт, когда человек все-таки не говорит глупостей.
Для начала скажу о более или менее простой вещи. В ХХ веке психоанализ получил наибольшее распространение в США, и распространился он там во многом вопреки своему первоначальному смыслу. Распространившись в виде очень широкой медицинской практики (часто неофициальной, но тем не менее широкой), он выступил в глазах практикантов психоанализа и в глазах пациентов как некоторый способ лечения, где теория неотделима от практики, выступил как такая теория и практика, которые созданы для того, чтобы разрешать конфликты человека с самим собой и с окружающей его средой — культурной, социальной, личностной — и приспосабливать человека к этой среде. Иными словами, здесь очень четко проступило как раз то, отталкиваясь от чего формировался психоанализ, а именно классические, традиционные, буржуазные представления о том, что такое норма, что такое человек, а согласно этим представлениям, человек есть адаптируемое, контролируемое существо, которое гармонически должно быть вписано в существующие общественные [отношения], в культурный и так далее строй и должно своим поведением, своими состояниями сознания, своей деятельностью воспроизводить существующие, заставаемые им готовыми отношения. Все, что не похоже на это, есть нарушение нормы, то есть болезнь, ненормальное состояние, позволяющее этого человека или лечить, или заключать в изоляцию, то есть в тюрьму, в психиатрическую больницу и так далее. Короче говоря, любое состояние человека, не похожее на существующие интегрированные состояния, выступает как конфликт, требующий разрешения в смысле выработки средств адаптации человека к существующему, а существующее с самого начала, по определению, выступает как нормальное состояние и общества, и человека.
В итоге все новое, когда оно появляется на фоне традиционных опекунских, просветительских, узкорационалистических представлений, очень легко поглощается старым; оно им пожирается, и старое ассимилирует внешнюю форму нового, и мы имеем перед собой моду ХХ века, называемую психоанализом. Особенно в таких резких очертаниях психоанализ выступил в США в силу — я подчеркиваю — особых условий развития самой медицинской профессии, а не в силу тяги американцев именно к пошлости, или глупости, или чему-нибудь в этом роде. Я не это хочу сказать. В Европе традиционные структуры профессии были очень сильны. В отличие от Соединенных Штатов, Европа традиционно есть достаточно отрегулированное, централизованное общество с сильными остатками социальных иерархий и с большими трудностями перехода из одной иерархии в другую; в Европе сильная университетская традиция, тоже централизованная. И поскольку традиционные институты не допускали в себя психоанализ, то в силу отсутствия каких-то других <...> психоанализ не мог стать массовой адаптирующей человека модой. А в США в силу условий самой профессии, то есть децентрализации, наличия множества штатских университетов с самыми различными несовпадающими программами, в силу такого, что ли, местно-демократического характера американской жизни свободная профессия, где требуются дипломы, признание
и прочее, была менее скована этими условностями и поэтому так широко распространилась.Я говорил, что в действительности смысл психоанализа состоит в указании прежде всего на совершенно оригинальный самодостаточный характер опыта, проделываемого индивидом без всякой в действительности попытки с самого начала оценивать этот опыт как отклонение от какой-либо пред-данной, существующей нормы. Короче говоря, революционный смысл психоанализа состоял в том, что он расшатывал наши представления о норме, о здоровье и болезни. Задача психоанализа состояла в том, чтобы в форме, кажущейся болезнью (болезнью в смысле просто отклонения от нормы), выявить реальное, ищущее путей выражения содержание, то есть содержание, не оцениваемое заранее в оценках «плохо», «хорошо», «норма», «вне нормы», содержание, которое есть реальное событие в мире и которое ищет способов выражения, и мы должны вслушаться именно в это событие, не предполагая заранее готовым некоторый мир завершенных смыслов и завершенных сущностей. Здесь изначально другая стилистика.
Я описывал классическое воззрение как такое, которое пытается прочертить траектории человеческого бытия и человеческого поведения в рамках, или в поле, или в пространстве мира, завершенного по своим существенным смыслам, по своим сущностям, такого мира, где, казалось бы, действительный смысл того, что я сейчас совершу, задан уже в некоем завершенном мировом плане, и поэтому для того, чтобы понять то, что я сейчас делаю, нужно обратиться к мировому плану (или самому обратиться к завершенному мировому плану, узнать его, или обратиться к тем, кто знает этот мировой план, и от них услышать, что же я в действительности чувствую, что же я в действительности подумал, что же я в действительности совершил). Этот мировой план дан как бы уже до того, как в нем услышалось уникальное содержание заданного hic et nunc — здесь и теперь — опыта. Наоборот, этот hic et nunc опыт получает свет, санкцию, объяснение в лучах, идущих к нам из некоторого завершенного сущностного фона мира.
Если вы посмотрите на язык представлений «здоровье–болезнь», «отклонение от нормы–норма», или, как иногда социологи выражаются, «комфортное–дискомфортное», «адаптированное–неадаптированное» состояние, вы сами можете легко понять, что все эти слова возникают в мире тех представлений, в мире тех скрытых посылок, существенных скрытых ниточек, которые лежат за нашими самыми простыми, казалось бы, банальными и несложными мыслями и мысленными ходами. И я повторяю, что революционный смысл психоанализа состоял в разрушении этих ниточек, сплетений, внутренних связок мысли, тех, которые рождали представления о норме и нарушении нормы, адаптированном и неадаптированном, функциональном и дисфункциональном [состоянии] и прочее. Хотя, повторяю, революционный запал психоанализа стал каким-то образом лить воду на те же самые старые мельницы.
Теперь всмотримся в одну здесь содержащуюся деталь: она одновременно даст нам удобный логический переход к другим темам, а именно к темам философии жизни, философии культуры и герменевтике. Я говорил о некоторой самодостаточности опыта, смысл которого не существует до него самого, и, следовательно, мы должны рассматривать его (если мы аналитики), не предполагая некоторых готовых смыслов. Приведу простой пример. Скажем, метафора в обычном, традиционном литературоведении (вообще в представлениях об искусстве) XVIII, XIX веков рассматривалась как аналогическое или символическое выражение некоторого готового содержания мысли. Понимая это содержание, владея понятым мною содержанием или вuдением какого-то предмета, я сопоставляю его с другим предметом, метафорически выражаю один предмет через другой, то есть метафора выступает как некоторый чисто стилистический, вполне управляемый прием контролируемой интенции выражения, такой интенции выражения, в которой содержание того, что я хочу сказать, мне вполне ясно. Я мог бы выразить его иначе, но почему-то для красоты стиля выражаю его метафорически. А скажем, в сновидениях, психозах или неврозах Фрейд обнаружил то, что он (и другие) тоже называл метафорами, метафорами сновидений, метафорами психоза, невроза. Но здесь имелось в виду совершенно другое, имелось в виду, что смысл метафоры не предшествует, не пред-существует самой метафоре в качестве некоего сознательного или ясного для субъекта содержания, которому он потом ради уловки стиля придавал бы метафорическую или аналогическую форму. Метафора есть такое образование, которое находится в поисках своего смысла, или это косвенный объект мысли, отличающийся от прямого аналитического содержания мысли. Следовательно, когда мы встречаем метафорические выражения, мы должны подходить к ним без наших обычных привычек (не обращаясь к завершенному миру смыслов и сущностей, или завершенному мировому плану).
Если мы сознательные образования жизни (в той мере, в какой мы понимаем, что, кроме сознательных образований, есть еще и бессознательные слои) рассматриваем, налагая на них некоторую схему заранее просчитанных или пройденных — скажем, Богом — шагов рассуждения, шагов смысла, заранее завершенных сущностей, то тогда перед нами выступает очень странная картина бытия. В картине бытия, которая раньше представлялась как бы ровной плоскостью (в смысле плоскости, которая поддается охвату некоторым единым взглядом во всех своих точках, — вспомните паноптикум Бентама, то есть все-зрение или все-обозрение), правда бесконечно длинной плоскостью, мир вдруг, простите меня за выражение, вспучился. Представьте себе живописную картину, в которой передний, средний, задний план — все это перемешалось и вспучилось. Под это вы можете подложить свой психологический опыт человека, рассматривающего картину Сезанна. И вы увидите, поймете (из-за насилия, которое вы вынуждены совершать над своим зрением), что, скажем, предметы, которые по классической перспективе должны иметь определенные размеры, будучи на заднем плане, в живописи Сезанна имеют, наоборот, бoльшие размеры и почему-то задний план наваливается на передний план и продавливает средний. Внутри поля зрения — то, что я назвал «вспучивания», некие сгустки, не растворяемые единым, без помех пробегающим все пространство взглядом. Это только ассоциация, хотя есть и некое глубинное, внутреннее типологическое единство. (Я повторяю, что 1904 год — выставка Сезанна, а зачин был в 1895 году, и 1895 год — первая работа Фрейда[192], в которой уже есть, содержится весь психоанализ.)
Но оставим в стороне содержание этой связи: оно частично мною разъяснялось; просто держите это как полезную зрительную ассоциацию для рассуждения уже не о живописи, а о бытии. Бытие — бесконечная плоскость, которую наш взгляд охватывает, все ее точки, сам при этом не нарушаясь и не замутняясь. И вот теперь у нас некоторая масса оригинальных самодостаточных опытов, как бы сгустков на месте бывшей ровной плоскости, которые мы должны понимать совершенно иначе, нежели понимал тот взгляд, который мог одним движением обегать все это плоское пространство вuдения.