Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Тем и сотрясла она его когда-то, что в мире изме­ренном, оцененном, закономерном, — велела ему пе­реступить и идти за ней, в этом самом мире, а как будто в другом, никогда и не предположенном, и он шёл неуверенным и восхищённым первоклассником, боясь потерять её ведущую руку — и ребячески бла­годарный ей, до синеватых жилок на тонкой ступне, собачье благодарный ей за то, что она это всё ему открыла — и длила, пока милость её была.

Как раз с того направления, с юго-запада, из Зёрен- берга, через морщь осеннего озера, в посвистывании даже ноябрьского ветра — разве вот не прилетало к нему помахивание её милости? колебание прищурен­ных век? узкий просвет зубов?

Зачем наказывала? Зачем не спускалась

в Кларан, в тепло? В Зёренберге в прошлом году снег выпал в начале октября. Очень холодно.

Над крышей театра с рассыпанной по ней мифо­логией, фигурами трубатыми и крылатыми, вдруг про­ступило солнце в полную силу — такое холодное здесь, и оранжеватое там, на вершине Ютлиберг, ку­да уже набежало оно, а внизу, где громоздились зда­ния и зеленовато-серый купол с колокольней, остава­лось пасмурно.

Счастливые дни — лонжюмовские, брюссельские, копенгагенские, краковские... Да и в Берне. Счастли­вые годы. Семь лет.

Пяти минут не умея провести впустую, чтобы не раздражиться, не отяготиться бездельем, — с Инессой он проводил и по многу часов подряд. И не презирал себя за то, не спешил отряхнуться, но вполне отдавал­ся этой слабости. И вот высшая степень: когда всё без исключения доверяешь ей, когда хочется ей всё расска­зывать — больше, чем любому мужчине. Живость отклика её и живость совета! — как не хватает их эти пол года. С апреля. С Кинталя...

Что-то сломалось в Кинтале? Он не заметил тогда.

Из Берна уехать было необходимо: там домини­ровало влияние Гримма, никогда бы не собрать круга единомышленников. Это был правильный отъезд. Но, уезжая, отчего бы можно было подумать, что больше они не будут встречаться?

В Кинтале это было незаметно. В Кинтале был такой замечательный шестидневный бой!

Единственный человек, которого обидеть непопра­вимо: можно потерять навсегда. Это соотношение, не пережитое ни с кем, ставит даже в смешные положе­ния. Считаться с её несчастной страстью писать теоре­тические статьи. В критике их не говорить прямо, как думаешь, а выражаться очень осторожно, иногда и лгать: что ж я могу иметь против помещения твоей статьи? я, конечно, за, — а уж потом подставлять внешнюю причину, которая помешала. Упрёки ей и даже политические поправки сводить по мягкости поч­ти до похвал. Терпеть её самовольство с переводами: она вдруг не переводит ленинский текст, но — исправ­ляет смысл! но — цензурует даже: какая мысль ей не нравится — выбрасывает! Кому ж это можно по­зволить? А её — только мягко, предупредительно уп­рекнуть. В предупредительности к ней — заискивать. Написал ей длиннее обычного — сразу оговориться: я, кажется, наболтал с три короба?..

Но даже и заискивание перед ней — не униже­ние. Ничто не унижение перед ней.

Она вот как может наказывать, не писать. Не отве­чать.

А если упрётся, что чего-нибудь не сделает — не уговоришь.

Отошёл белый пароход от пристани и нагнал сюда волны. На волнах раскачивались два немёрзнущих белых лебедя, изогнутые шеями как застыло, навсегда.

Холодно. Взял сумку, пошёл дальше вдоль ре­шётки.

Насколько подле Инессы он даже волю свою вы­вихивал, настолько в отдалении мог достичь почти полной от неё свободы.

В строго точном свете переменного пасмурно-сол­нечного осеннего утра над холодным озером.

Сколько помнил себя, столько знал он в себе существование защитной пружины. От неудач, от по­терянного времени, от проявленной слабости — она сжимается, сжимается — и вдруг отдаёт, швыряет в деятельность с такою силой, которой ничто уже сопротивляться не может.

Сэкономив на бездельных нежностях, не даёшь застаиваться делу.

В отдалении — к нему возвращалась осмотри­тельность. Осмотрительность не разрешала ко всем напряжениям его жизни добавить еще. Соединиться

с Инессой навсегда? — не была бы жизнь, а сума­тоха. Слишком она разнообразна, отдельна, отвлека- тельна. Да еще ведь и дети, совсем чужая жизнь. Еще на этих детей уклонять, удлинять свой путь — он никак бы не мог, права не имел.

Жить с Надей — наилучший вариант, и он его правильно нашёл когда-то. Была Якубова и живей, и лицом милей, — но не помогала бы так никогда. Мало сказать единомышленница, Надя и по третьестепен­ному поводу не думала, не чувствовала никогда иначе, чем он. Она знала, как весь мир теребит, треплет, раз­дражает нервы Ильича, и сама не только не раздра­жала, но смягчала, берегла, принимала на себя. На всякий его излом и вспышку она оказывалась той же по излому, но — встречной формы, но — мягко. И как переимчива! Был Радек мерзавцем — она была с ним суха и каменна, на порог не пускала, если являлся под предлогом; стал Радек отличным партий­ным товарищем, дружным союзником — и как же приветлива и радостна с ним. Она не готовится к это­му, не вырабатывает, тогда б и ошибиться можно, — но чувствует за Ильича с постоянной верностью. Жизнь с нею не требует перетраты нервов.

Инесса и не бережлива, что тоже не пустяк, не умеет вести разумного скромного образа жизни, чуда­чествует нередко. Вдруг возьмёт да модно оденется. Надя же — в методичности, в бережливости не имеет равных. Она действительно нутром понимает, убеж­дать её не надо, что каждый лишний свободный франк — это лишняя длительность мысли и работы. А еще, что так редко для женщины, никогда не пробалтывает­ся, не хвастает, не выносит из дому ни словечка, о чём предупреждено ей не говорить. Да и сама верно знает, где молчать.

И перед всем этим было бы непристойно револю­ционеру стесняться на людях, что жена некрасива, или ума не выдающегося, или старше его на год. Для внешнего успеха требуется наименьшее внутрен­нее разделение, наименьшее отвлечение в сторону, наибольшая плотность усилий, ведущих к цели. Для существования Ленина как политической личности союз с Крупской вполне достаточен и разумен.

Правда, всё втроём, втроём — в лесу ли бернском, сойдясь из соседних улиц; на горных прогулках у Зёренберга по альпийские розы или грибы (только в дальние спальные хижины иногда с Инессой вдвоём);

у пансиона в тени над книжками сидя — он и Надя, а Инесса — у рояля часами; или на тёплом горном откосе на пнях — он и Надя постоянно с книгами, а Инесса — просто изогнувшись, нежась на весеннем солнце, как девчонка среди старших; наконец, и дол­гие те часы, когда он рассказывал обеим женщийам о своих идеях, планах, будущих статьях, — сколько раз приходилось вбирать в один взгляд несравнимое и даже удивиться, не поверить неправдоподобности, не­возможности: чтобы так держалось годами — а ведь держалось! Если кому писала Надя длинные подроб­ные дружеские письма — то именно Инессе. Если о ком говорила всем окружающим, всем товарищам с неутомимою похвалой — то об Инессе. И только в письмах Володиной матери (уж Надина-то видела всё), в письмах свекрови, описывая весь их с Володей быт и все прогулки, — единственно в этих письмах писала так, будто они всегда вдвоём. Очень тактично.

А тут и умерли матери одна за другой: Елизавета Васильевна — после инфлюэнцы прошлой весною в Берне, Мария Александровна — этим летом в Петер­бурге. В горный пансион их, около Флюмса, почта была — вьючными осликами, и так с опозданием при­несли телеграмму о смерти — как раз во вторую го­довщину войны, в день Швейцарского Союза — один из бесчисленных суматошных здешних праздников, когда на всех вершинах зажигают костры, пускают ракеты и стреляют. Сидели вечером, смотрели на эти костры, под эти салюты и проводили мать. Да пожа­луй и легче так, когда издали.

Поделиться с друзьями: