Ленинский тупик
Шрифт:
Был у Ермакова - Огнежка хорошо знала об этом - давний, видно, неискоренимый порок. Неискоренимым он, этот порок, считался, строго говоря, потому, что его и не пытались всерьез искоренять.
Ермаков мог уволить человека за тяжкий проступок, и то если его вынуждали к этому. Но за бездарность или за невежество он не выгонял. Никогда! “Вытуришь тупицу или лентяя - он настрочит во все концы, - оправдывал себя Ермаков, - поналетят сороки-белобоки с портфелями, насмерть замучают своей трескотней: “За что обидели человека? Не крал. В морду не бил. Тра-та-та… Ра-ра-ра…”
Чумаковых
“Продал” он и Чумакова. Правда, с трудом. Часа два обзванивал знакомых управляющих трестами, крича на весь коридор: “Как лучшему другу, уступлю… Как лучшему другу…”
.. .Огнежка и виду не подала, что приметила нечто похожее на
замешательство Ермакова. Он, и в самом деле, побледнел так, что и на его круглых, точно надутых, щеках и на высоком, с залысинами лбу резко проступила примета весны-рыжеватые, крупные, мальчишеские веснушки.
Стройка знавала Ермакова и гневным до запальчивости, и шутливым, и грубым, и самоотверженным до самоотречения. Но стройка никогда не видала Ермакова растерянным. .
Во всяком случае, Силантием, председателем суда, состояние управляющего было понято по-своему.
– Довела людей, Горчихина! До горя-потрясения!
– вскричал он, опуская на стол кулак.
– Сергей Сергеевич более других понимает, чего ты на нас навлекла. Теперь все, кто спят и видят, как рабочего человека… вот этак, - Силантий сделал кулаком вращательное движение, как бы наматывая на руку узду, - все они будут на тебя, Горчихина, пальцами показывать. Де вот они какие! Ворье! Им не только хозяйства - гвоздя ржавого доверить нельзя.
Всех ты нас. Горчихина, окатила как из помойного ведра. Всех до единого! Кроме бригадира, который, оказывется, “не заметил”. С ним у меня
еще будет разговор особый… Можно держать в бригаде ворье?! Ни часу!
Как нередко бывает в подобных случаях, обсуждение вдруг начало походить на палубу судна при бортовой качке.
– Гнать!- гаркнули сразу с нескольких сторон.
Как на накренившейся палубе, случается, отброшенный к леерам, ушибленный человек кричит что-то не всегда осмысленное, так и сейчас вдруг послышалось откуда-то сбоку визгливое:
– Они все, из Перевоза, хапуны! Вся деревня такая… А я говорю-все! В войну мне огород дали. Глина. С одного боку вспахал из Перевоза. И из другого. Меня ужали с обеих сторон. Один клинышек остался.
На балконе вскипела молоденькая арматурщица; темный комбинезон ее поблескивал красновато-бурыми от ржавой проволоки пятнами.
– Горчихина вчера нас от беседы отвела! Университетские только показались - Тонька давай кричать: “Гасите огонь, агитаторы идут!”
Ее перебил паренек в черной шинели, из ремесленного:
– Ты выключателем щелкнула! Ты! А сваливаешь.
Ломкий, мальчишеский голос заглушило, точно грохотом рухнувшей стены:
– Гря-азной метлой…
– Осрамила Перевоз!
– Во-он! Убра-ать!
Огнежка в испуге взглянула на Тоню. Невольно вспомнилась отчаянно-нагловатая усмешечка, появившаяся на лице Тони в тот
момент, когда она услышала, что ею занялась прокуратура. Девчонка пыталась храбриться. Во всяком случае, делала вид, что тюрьма ее не страшит нисколько: “И в тюрьме люди живут…”Сейчас ей было не до шуток. Выпуклые, блестящие, как у галчонка, глаза Тони остановились.
Огнежка вскинул руку: “Дайте сказать!”
Но к судейскому столу уже проталкивалась Нюра. До той минуты она не вымолвила ни слова, Она сидела на пахнущем сыростью бревне, спрятав руки в рукава ватника. Мысли ее вертелись вокруг давнего случая. Когда муж из-за Тоньки упал с мотоциклетки.
Вернулся домой, волоча машину на себе. Она, Нюра, не только что словом, и взлядом не попрекнула. Все себе, да в себе.
“Опять Тонька его раскачала-не в ту сторону…”
От земли тянуло свежестью талого снега. Казалось, этот холодок и сковывал Нюру по рукам и ногам.
Ожесточенное “убра-а-ать!” над ухом вывели ее из оцепенения.
– Убрать?!
– воскликнула она с ходу, обеими ногами впрыгивая на тракторные сани.- Куда убрать?! Ее и без вас, дурни, за решетку заталкивают! Вы забудьте про это слово. Слышите?! Убирать Тоню некуда. Среди нас оступилась, среди нас выровняется.
Порыв ветра донес откуда-то сверху, с балкона, одобрительное восклицание. Оно точно эхом отразилось от изжелта-ноздреватого снега, повторяясь и дробясь в разноголосых “в-верна!”
. Кто-то махнул Нюре рукой, подбадривая ее. Но Нюра сейчас вряд ли нуждалась в одобрении. Она никогда не ощущала себя увереннее, необоримее, чем в эту минуту, когда одержала победу, о которой смутно догадывалась, - над собой.
Здесь Тоня и выровняется!
– повторила она, ища кого-то взглядом.
– С кем Тоня дольше всего работала? Кто ее воспитывал? Гуща, ты где хоронишься? Ты куда?! Куда, говорю! Пропил совесть-то…
– Я… Уф! На твои пью?!-досадливо вскричал Гуща, привалясь спиной к дощатой стене раздевалки. Еще шаг-другой—он успел бы завернуть за угол.
– Тоня у тебя в забросе почему? Ты с работы летишь, вытаращив глаза, на халтуру. Бросай халтуру! Ты член профсоюза…
– Коли ты в мой кошель полезешь, я профбилет кину! .
– Кидай! Он тебе легко достался.
– И кину! К свиньям!
Гуща одолел расстояние до угла двумя прыжками. Утирая рукавом ватника пот с лица и петляя между развороченными холмами рыжей глины, он выбрался наконец на черную от растаявшего снега, с оранжевыми масляными кругами мостовую. На ней у “Гастронома” стояли его знакомые - слесарь-водопроводчик и монтер, с которыми он прихалтуривал в рабочем поселке.
Небритые, с испитыми лицами, они кинулись к нему, обхватили его за плечи с обеих сторон, как обхватывали и год, и два, и пять лет назад. Потащили в “Гастроном”.
Гуща сбросил их руки со своих плеч, сказал, пересиливая себя и уставясь в землю.
– Не пойду.
– Угощаю, дядя Вань!- вскричал гигант водопроводчик, сдирая с головы мятую, с цолуоторванным козырьком кепку. Вытянул из-под ее замасленной подкладки полусотенную бумажку.
Гуща от огорчения крякнул, переступил с ноги на ногу,