Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Лермонтов: Один меж небом и землёй
Шрифт:

Вот почему у Лермонтова так поразительно сильно чувство вечной необходимости, чувство рока — „фатализм“. Всё, что будет во времени, было в вечности; нет опасного, потому что нет случайного…

Отсюда — бесстрашие Лермонтова, игра его со смертью».

Смерть, как мы уже убедились, — всерьёз занимала Лермонтова с юности. Мережковский подводит итог своих размышлений об этом:

«Не совсем человек — это сказывается и в его отношении к смерти. Положительного религиозного смысла, может быть, и не имеет его бесстрашие, но оно всё-таки кладёт на личность его неизгладимую печать подлинности: хорош или дурён, он, во всяком случае, не казался, а был тем, чем был. Никто не смотрел в глаза смерти так прямо, потому что никто не чувствовал так ясно, что смерти нет.

Кто близ небес, тот не сражён земным.

Когда я сомневаюсь, есть

ли что-нибудь кроме здешней жизни, мне стоит вспомнить Лермонтова, чтобы убедиться, что есть. Иначе в жизни и в творчестве его всё непонятно — почему, зачем, куда, откуда, — главное, куда?»

Итак, вкратце подытожим.

Вл. Соловьёв в своём мистическом созерцании настойчиво демонизирует Лермонтова.

Д. Мережковский хотя и спорит с ним, вроде бы защищая поэта, но считает Лермонтова сверхчеловеком, что в общем-то одно и то же с «демоном».

В. В. Розанов, тот мистических определений сторонится, но, по сути, подтверждает то же самое: не наш, не земной.

Кто прав? насколько всё это верно? — Бог знает.

Но что-то ведь каждый из них открывает в Лермонтове!..

Как мне кажется, довольно даже того, что именно Лермонтов вызывает у них все эти чувства, мысли и прорицания.

Филолог Пётр Перцов не взлетал в эти весьма туманные запредельные сферы мистических созерцаний, откровений и интуиций, — он твёрдо стоял на земле. Не вдаваясь в сферы загадочного и необъяснимого, он передаёт своё непосредственное мыслечувство:

«Лермонтов — лучшее удостоверение человеческого бессмертия. Оно для него не философский постулат и даже не религиозное утверждение, а простое реальное переживание. Ощущение своего „я“ и ощущение его неуничтожимости сливались для него в одно чувство. Он знал бессмертие раньше, чем наступила смерть».

Туман, вода, скука…

Вольная прихотливая жизнь в Тарханах — домашний уют шумной Москвы — чопорная, продуваемая ветром «прихожая» Петербурга… Императорский университет, где его, после двух лет московского студенчества, снова хотели записать в неоперённые новички и заставить четыре года учиться схоластической премудрости… Лермонтов в свои неполных 18 лет — по тем временам зрелый молодой человек! — не пожелал, чтобы с ним обращались как с мальчишкой-пансионером. Силы кипели в нём, душа жаждала новых и сильных впечатлений — а чинный и чванный Петербург высокомерно задирал нос и наводил на него свой туманный, в пятнах болотной воды лорнет… Нет! это было не по нему!..

Ехал-то он в Петербург — учиться! И продолжать ту напряжённейшую творческую жизнь, что началась с четырнадцати лет, когда он принялся марать стихи.Но Московский университет пришлось покинуть: «посоветовано уйти». На самом деле, конечно — вынудили уйти. Не одни только светские развлечения и прогулы, как считал П. Вистенгоф, были тому причиной: ещё и характер. Чересчур уж норовистый, или, как говорится в народе, поперешный.Ненаведившие свободомыслие и независимое поведение профессора не простили «мальчишке» дерзости и, без сомнения, отомстили ему. Недаром на публичные испытания по итогам года Лермонтов не явился. Стало быть, где-то раньше, на предварительных экзаменах его срезали. Заодно отыгрались и за «маловскую историю»: издевательство над одним, пусть и глупым профессором было плевком во всех других. Наказание, что не последовало сразу, просто отложили на время. Изгнали иным способом, поставив молодого студента перед выбором: или унижение — вновь продолжай учение на первом курсе, или же уходи из университета. Расчёт верный: разумеется, гордый юноша выбрал второе. Может быть, вдогонку ему ещё и петербургских коллег предупредили, что студенту Лермонтову дан совет «уйти»: зело дерзок и строптив, — неспроста же ему вскоре отказали в столичном императорском университете зачесть почти два года учёбы… После такого отказа да ещё и известия о реформе, продляющей учение с трёх до четырёх лет, Лермонтову стало ясно, что университет не по нему. Просиживать четыре года на студенческой скамье? — так и молодость изведёшь непонятно на что!.. Да и порядки в Петербургском университете построже… Жить с согнутой от смирения и прилежания спиной он всё равно бы не смог.

Сама судьба поворотила его прочь от университета. Она оставила последний путь, достойный юноши-дворянина, — воинское поприще.

Однако выбор, который ему предстояло сделать, был для него суров: идти по военной стезе значило оставить литературную карьеру, которой втайне от всех, но въяве для самых близких Лермонтов отдавал весь жар своего сердца и все свои могучие, растущие день ото дня силы вот уже пять лет кряду!.. Как расстаться со своей самой горячей и заветной мечтой — Байрона достичь?!.. Не займёт ли муштра и военная подготовка в лагерях

всё его время, не оставив ничего на творчество?..

П. А. Висковатый писал:

«Что Лермонтов не без борьбы решился переменить свою судьбу, видно по той боли, с какою он покидает прежние мечты о литературном поприще. Он рано свыкся с этой мыслью и ею жил. В изучении великих писателей отечественных и иностранных, в мысленной беседе с ними, проводил он свою молодость; с самого почти детства он жаждал достигнуть их значения и славы, и со всем этим надо было теперь проститься».

Перепутье — и в жизни, и в душе…

В письмах лета — осени 1832 года из Петербурга, как никогда много стихов — мимолётных отпечатков старых мыслей, чувств и новых настроений.

«…мы только вчера перебрались на квартеру. Прекрасный дом — и со всем тем душа моя к нему не лежит; мне кажется, что отныне я сам буду пуст, как был он, когда мы взъехали», — писал он С. А. Бахметевой в начале августа 1832 года.

Чуть позднее, вновь к Софье Бахметевой, Лермонтов начинает письмо с явно иронических стихов:

Примите дивное посланье Из края дальнего сего; Оно не Павловописанье — Но Павел вам отдаст его. Увы! как скучен этот город, С своим туманом и водой!.. Куда ни взглянешь, красный ворот Как шиш торчит перед тобой; Нет милых сплетен — всё сурово, Закон сидит на лбу людей; Всё удивительно и ново — И нет ни пошлых новостей! Доволен каждый сам собою, Не беспокоясь о других, И что у нас зовут душою, То без названия у них!.. И, наконец, я видел море, Но кто поэта обманул?.. Я в роковом его просторе Великих дум не почерпнул; Нет! как оно, я не был волен; Болезнью жизни, скукой болен, (Назло былым и новым дням) Я не завидовал, как прежде, Его серебряной одежде, Его бунтующим волнам.

Сочинено мгновенно — но какой лёгкий, летящий, простой и гибкий, по-пушкински ясный и изящный слог!.. Романтический байроновский плащ будто сдуло резким невским ветром — на смену явились зоркая трезвость, упругая воля и энергия мысли. В этих по-светски небрежных и одновременно точных строках, где высокое мешается с бытовым (послания апостола Павла с бытовой услугой доброго приятеля Павла Евреинова), Лермонтов махом, словно бы шутя, пробует на зубок пробуждающуюся в нём силу — бросает заезженную колею романтизма и ступает обочь, на нехоженую, живую землю реализма. Ему самому это так необычно, что следом же он сам удивляется себе: «Экспромтом я написал вам эти стихи, любезная Софья Александровна, и не имею духу продолжать таким образом.

В самом деле, не знаю отчего, поэзия души моей погасла…» — и далее, привычным, литературно-книжным слогом, он кое-как оканчивает стихотворное послание:

По произволу дивной власти Я выкинут из царства страсти, Как после бури на песок Волной расшибенный челнок; Пускай прилив его ласкает, Не слышит ласки инвалид; Своё бессилие он знает И притворяется, что спит; Никто ему не вверит боле Себя иль ноши дорогой; Он не годится и на воле! Погиб — и дан ему покой!

«Мне кажется, что это недурно вышло; пожалуйста, не рвите этого письма на нужные вещи. Впрочем, если б я начал писать к вам за час прежде, то, быть может, писал бы вовсе другое; каждый миг у меня новые фантазии…»

И в приписке:

«…Не имею слишком большого влечения к обществу: надоело! — всё люди, такая тоска, хоть бы черти для смеха попадались».

Новое письмо, к Марии Лопухиной:

«Сейчас, когда я пишу вам, я сильно встревожен, потому что бабушка очень больна и два дня в постели… Назвать вам всех, у кого я бываю? Я —та особа, у которой бываю с наибольшим удовольствием. <…>» (в переводе с французского. — В. М.).

Поделиться с друзьями: