Лермонтов: Один меж небом и землёй
Шрифт:
Проза с поэзией, иначе говоря — реализм с романтизмом уже не на шутку борются в его душе, — и это немудрено: намечается резкая перемена в жизни, а стало быть, и в творчестве. В письме к Марии Лопухиной от 28 августа 1832 года Лермонтов вписал два своих стихотворения. Они очень разные, хотя на одну и ту же тему — о смерти: одно лирическое, в прежнем его возвышенном духе, другое вполне приземлённое, беспощадное, горько-ироничное. В них невольно отразились новые, петербургские впечатления: и прогулка на лодке по морю, и шатания по Северной столице.
Вот первое:
Для чего я не родился Этой синею волной? Как бы шумно я катился Под серебряной луной. О! как страстно я лобзал бы Золотистый мой песок, КакВторое — разительно отличается от первого по мрачной просторечивой лексике, по интонации и образам…
Конец! как звучно это слово! Как много, — мало мыслей в нём! Последний стон — и всё готово Без дальних справок; а потом? Потом вас чинно в гроб положут, И черви ваш скелет обгложут, А там наследник в добрый час Придавит монументом вас; Простив вам каждую обиду, Отслужит в церкви панихиду, Которой (я боюсь сказать) Не суждено вам услыхать; И если вы скончались в вере Как христианин, то гранит На сорок лет, по крайней мере, Названье ваше сохранит, С двумя плачевными стихами, Которых, к счастию, вы сами Не прочитаете вовек. Когда ж чиновный человек Захочет место на кладбище, То ваше тесное жилище Разроет заступ похорон И грубо выкинет вас вон; И может быть, из вашей кости, Подлив воды, подсыпав круп, Кухмейстер изготовит суп — (Всё это дружески, без злости.) А там голодный аппетит Хвалить вас будет с восхищеньем; А там желудок вас сварит, А там — но с вашим позволеньем Я здесь окончу мой рассказ; И этого довольно с вас.Лермонтов отделяет один стих от другого фразой: «Эти два стихотворения объяснят вам моё душевное состояние лучше, чем бы я мог это сделать в прозе…»
Слово «проза» тут прозвучало не случайно: несколько раньше в этом же письме он сообщает своей доброй подруге, Марии Александровне, о работе над романом: «…мой роман — сплошное отчаяние: я перерыл всю свою душу, чтобы добыть из неё всё, что только могло обратиться в ненависть…» Речь о так и оставшемся недописанным романе «Вадим».
Однако ещё лучше объясняют его душевное состояние стихи в последующих двух письмах к Марии Лопухиной (оба на французском). В первое из них, от 2 сентября, Лермонтов вписал свой «Парус», сочинённый на берегу моря:
Белеет парус одинокий…Если в «Парусе», какая бы ни была в нём грусть, всё же есть неодолимая, роковаятяга к действию, то во втором стихотворении (в письме от 15 октября) — своеобразный nature morte(«мёртвая природа»): это безжалостный автопортрет его души, никому не видимой:
Он быль рождён для счастья, для надежд И вдохновений мирных! — но безумный Из детских рано вырвался одежд И сердце бросил в море жизни шумной; И мир не пощадил — и Бог не спас! Так сочный плод, до времени созрелый, Между цветов висит осиротелый; Ни вкуса он не радует, ни глаз; И час их красоты — его паденья час! И жадный червь его грызёт, грызёт, И между тем как нежные подруги Колеблются на ветках — ранний плод Лишь тяготит свою — до первой вьюги! — Ужасно стариком быть без седин; Он равных не находит; за толпою Идёт, хоть с ней не делится душою; Он меж людьми ни раб, ни властелин, И всё, что чувствует — он чувствует один!По художественности это стихотворение сильно уступает «Парусу», но обнажённостью и силой мысли — превосходит. (Недаром эта тема, по близости душевных состояний: «Ужасно стариком быть без седин…», век спустя так поразила Александра Блока, что он развил её в нескольких своих стихах…)
Елизавета Алексеевна Арсеньева, сопровождавшая Лермонтова в Петербург, когда узнала, что её «Мишынька» собрался идти в военные, так расстроилась, что заболела. Где война, там и риск, что убьют — а, кроме любимого внука, у бабушки никого не было.
Позднее, когда Михаил стал уже гусаром и однажды в лагерях захворал, Арсеньева прикатила к его начальнику, полковнику Гельмерсену, с просьбой отпустить его на лечение домой. Со слов супруги полковника, присутствовавшей на этой встрече, П. Висковатый изобразил забавный диалог, впрочем, весьма характеризующий бабушку поэта:
«Гельмерсен находил это лишним и старался уверить бабушку, что для внука её нет никакой опасности. Во время разговора он сказал:
— Что же вы сделаете, если внук ваш захворает во время войны?
— А ты думаешь, — бабушка, как известно, всем говорила „ты“, — а ты думаешь, что я его так и отпущу в военное время?! — раздражённо ответила она.
— Так зачем же он тогда в военной службе?
— Да это пока мир, батюшка!.. А ты что думал?»
Елизавета Алексеевна словно позабыла собственное духовное завещание, в котором она говорила о желании воспитать внука «на службу Его Императорского Величества и сохранить должную честь собственную званию дворянина». Но внук её не забыл, что и отец его, и все предки в отцовском роду были офицерами и что святая обязанность дворянина — защита отечества. Для Лермонтова вполне естественным было поступить на военную службу, — другое дело, он сомневался, не помешает ли она литературному творчеству. В октябре — ноябре 1832 года он высказал свои опасения Алексею Лопухину (это письмо не сохранилось), — и тот отвечал: «Здравия желаю! любезному гусару! — Право, мой друг Мишель, я тебя удивлю, сказав, что не так ещё огорчён твоим переходом, потому что с живым характером твоим ты бы соскучился в статской службе… Насчёт твоего таланта, ты понапрасну так беспокоишься, — потому кто любит что, всегда найдёт время побеседовать с тем…» Что и говорить, весьма здравое рассуждение, хотя и вполне беззаботное…
В начале октября Лермонтов извещает М. А. Лопухину, что поступает в военные (это письмо не сохранилось), и, не дождавшись ответа, вновь пишет к ней: «Не могу ещё представить себе, какое впечатление произведёт на вас моя важная новость: до сих пор я жил для литературной карьеры, столько жертв принёс своему неблагодарному кумиру, и вот теперь я — воин…» (здесь и далее в переводе с французского. — В. М.).
Он уже готовится сдавать через день вступительный экзамен по математике — а в душе по-прежнему тяжёлое борение: «Мне кажется, что если бы я не сообщал вам о чём-нибудь важном, что со мною случилось, то наполовину бы пропала моя решимость».
И вслед за этим:
«…между мною и милою Москвой стоят непреодолимые преграды, и, кажется, судьба с каждым днём усугубляет их… Теперь я более, чем когда-либо, буду нуждаться в ваших письмах; они доставят мне величайшую радость в моём будущем заточении; они одни могут связать моё прошлое и моё будущее, которые расходятся в разные стороны, оставляя между собою барьер из двух печальных, тягостных лет… Возьмите на себя этот скучный, но милосердный подвиг, и вы спасёте мне жизнь.<…> Несколько дней я был в тревоге, но теперь прошло; я жил, я созрел слишком рано, и будущее не принесёт мне новых впечатлений…»
Юнкерская школа представляется ему заточением;два года в Московском университете, откуда посоветовали уйти, чем-то печальным и тягостным; Лермонтов всерьёз не уверен в своём литературном будущем, он чуть ли не ставит на себе крест — и лишь маленький проблеск надежды…
Мария Александровна была старше Михаила на 12 лет и всегда оставалась ему верным другом… Она прямо ответила, что сильно огорчена его решением идти в военные: «Как, после стольких усилий и трудов увидеть себя совершенно лишённым надежды воспользоваться их плодами и быть вынужденным начать совершенно новый образ жизни? Это поистине неприятно. Я не знаю. Но думаю всё же, что вы действовали с излишней стремительностью, и, если я не ошибаюсь, это решение должно было быть вам внушено Алексеем Столыпиным, не правда ли?..»