Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
Один среди людского шума,Возрос под сенью чуждой я,И гордо творческая думаНа сердце зрела у меня.И вот прошли мои мученья,Нашлися пылкие друзья,Но я, лишенный вдохновенья,Скучал судьбою бытия...

Если не один — то без вдохновения (к чему тогда жизнь?). А если один — то нет страстей, слез, пламенных порывов... Вообще это стихотворение и было написано лишь как реплика в споре, ведь Лермонтов не стремился к людям. Ему дороги были — по отдельности — тот человек и другой человек... Но он еще не всегда верил себе. Путался. Делал промахи и потом жалел об этом. Так, не один уже раз, он просил Сабурова не порывать с ним дружбы — поднимал

бурный разговор, страстно, со слезами оправдывался (хотя и сам не понимал, в чем), а Сабуров смотрел на все это не просто холодно, но даже с иронией. Мучил его. Ему это ничего не стоило.

Лермонтову казалось, что он — злодей по отношению к Анюте Столыпиной, хотя ей это и в голову не приходило. Ему трудно было видеться с ней. Это была его первая любовь (а та девочка, что на Кавказе, — она как бы над жизнью или перед жизнью ). Прошла или не прошла первая любовь, но она — навсегда, и навсегда первая. Поэт вечный должник перед ней. Это один из вечных светочей в его душе.

18 января Юрий Петрович Лермонтов пригласил сына на бал-маскарад в Благородное собрание. «Довольно детских танцулек, — сказал он весело. — С этого дня ты взрослый человек». В огромном зале, полном блестящей публики, света и музыки, Юрий Петрович оттолкнул сына от себя: «Ступай... делай, что хочешь». Они не были костюмированы — только в узких черных масках. Лермонтов пошел сквозь толпу, ловя себя на том, что не испытывает никакой неловкости. Он решил не танцевать, а смотреть.

Очень скоро он узнал Сашу Верещагину, отвел ее в сторону и долго прохаживался и разговаривал с ней. Он держал себя так непринужденно — смеялся, говорил, смело поглядывал вокруг, — что Саша не утерпела и спросила, давно ли он ходит на такие роскошные балы. «Давно!» — небрежно сказал Лермонтов и даже слегка зевнул, прикрыв рот перчаткой. Хитрая, очень догадливая Саша едва не рассмеялась.

А чуть позже появилась и она. Довольно долго он не мог подойти к ней — она танцевала, а между танцами возле ее и маменькиного стула (мадам Чарторижская, в первом браке Иванова) стояли кавалеры, на которых она даже не глядела. Он не ревновал, как ему казалось, но смешиваться с ними не хотел. Она не скрыла своего изумления, увидев его там, где не рассчитывала видеть. Но была ему рада, и он это заметил. Разговаривая с ним, она пропустила несколько танцев. «Бежите от себя и своего демона? — серьезно спросила она. — От своих милых печалей к этому холодному веселью?» — «Нет, не бегу, — отвечал он. — Но вы здесь, и это мирит меня с толпой». — «Я — совсем другое! Мне нечего терять. Это мое место. А вас может погубить этот вздорный мир». Он почувствовал, что она говорит правду. Она — единственная, кто принимает его совсем всерьез. «Ваша печаль рождает прекрасные стихи, — продолжала она. — Не знаю, родит ли что-нибудь веселье». Она посмотрела ему в глаза близорукими голубыми глазами: «Вы должны мыслить, желать и жить только сердцем...» Она умело раздувала его любовь...

Дома он начал писать стихотворное послание к ней, как бы продолжая разговор, который ему ни днем, ни ночью не хотелось прерывать. Он рассказывал в нем, что «с начала жизни» любил «угрюмое уединенье», «укрывался весь в себя», боясь людского отклика. Ни дружба, ни любовь, думал он, «черных дум не унесут».

Мои неясные мечтыЯ выразить хотел стихами,Чтобы, прочтя сии листы,Меня бы примирила тыС людьми и с буйными страстями;Но взор спокойный, чистый твойВ меня вперился изумленный,Ты покачала головой,Сказав, что болен разум мой,Желаньем вздорным ослепленный.

Она возвращала его к одиночеству, к сердцу, но приближала этим и к себе...

Я, веруя твоим словам,Глубоко в сердце погрузился,Однако же нашел я там,Что ум мой не по пустякамК чему-то тайному стремился,К тому, чему даны в залогС толпою звезд ночные своды,К тому, что обещал нам БогИ что б уразуметь я могЧерез мышления и годы.Но пылкий, но суровый нравМеня грызёт от колыбели...И в жизни зло лишь испытав,Умру я, сердцем не познавПечальных
дум, печальной цели.

Зло — на пути к Высокому и на пути к самопознанию, вернее — поперек пути. «Черные» и «печальные» думы имеют какую-то еще другую цель, кроме познания бессмертия духа, вечности жизни. «Я бы мог...», но... Еще многое впереди («мышления и годы»)... Зло — поперек пути... Но только ли поперек? В следующем послании к ней он попытался и на это ответить:

Не говори: одним высокимЯ на земле воспламенен,К нему лишь с чувством я глубокимБужу забытой лиры звон;Поверь: великое земноеРазлично с мыслями людей.Свершил с успехом дело злое —Велик; не удалось — злодей...

И дальше о Наполеоне. Бог не помешал ему стать Великим Злодеем. Больше того: Бог попускает Сатане обольщать людские сердца. Эти обольщения звучат непрерывно — вместе с внушениями Святого Духа. Непрерывные удары молота с двух сторон. Пламя... Невольно приходит на ум судьба Демона, его беспросветное одиночество:

Как страшно жизни сей оковыНам в одиночестве влачить.Делить веселье все готовы —Никто не хочет грусть делить.Один я здесь, как царь воздушный,Страданья в сердце стеснены...

Одиночество сродни смерти. Значит, смерть не тонкая черта между жизнью и неизвестным, — она протягивает свою руку глубоко во всю жизнь человека, до самого мига его рождения (раз прочитав, нельзя забыть того, что говорит об этом знаменитый автор «Ночных мыслей» Эдвард Юнг: «Смерть обретается в воздухе, коим мы дышим; в пище, коею подкрепляемся: в крови, нас одушевляющей; покой нам столь же смертоносен, как и труды; мы так же погибаем от изобилия, как и от нужды; повсюду смерть внедряется и круговращается в самых источниках жизни»). Смерть живет с человеком и много ему навевает на душу, если он умеет чувствовать... А не значит ли это, что все равно — когда умереть? Или даже лучше — скорее?

...И вижу гроб уединенный,Он ждет; что ж медлить над землей?

Ради чего медлить? Может быть, ради воспоминаний... самых далеких, самых ранних. Синий, туманный Кавказ... Хочется сидеть целыми ночами с думой о нем. Почему же о нем? Чем он освящен? Кавказ — это страна, где живет душа поэта, «отторгнутого» судьбой от ее гор... Это еще один — из многих — путь, по которому идет жизнь.

В младенческих летах я мать потерял.Но мнилось, что в розовый вечера часТа степь повторяла мне памятный глас.За это люблю я вершины тех скал,Люблю я Кавказ.

Этот «памятный глас» — эхо рано пресекшейся жизни, забытая песня матери. Это «забытое» он будет слушать не только всю жизнь, но и после смерти. Он уже сейчас знает это.

Она бывала на вечерах в пансионе. Покойный отец ее — писатель Федор Иванов — был другом Мерзлякова. Мерзляков нередко навещал вдову и «малюток» (у Наташи была сестрица). И даже когда вдова нашла себе новое счастье, заботливого супруга, когда явились на свет еще малютки, — Мерзляков и тогда не забывал семьи друга, ездил даже в деревню, за тридцать верст, чтобы порадоваться красоте и уму Наташи, с которой можно беседовать не по пустякам, да и кое-что порассказать ей, привезти книг... Мерзляков приглашал ее на пансионские вечера и балы.

Семья не бедствовала. Екатерина Ивановна, ныне Чарторижская, не была оставлена множеством влиятельной и богатой родни. И деревню Никольское-Тимонино она купила у князя Ивана Михайловича Долгорукова, поэта, уже в 1818 году, через два года после смерти мужа. В полуверсте от имения располагалась Лосиная фабрика, где служил помощником директора давний знакомец Ивановых — Михаил Николаевич Чарторижский... Он был холост.

Дурнов, несмотря на всю свою беспечность и наивность, едва не раскрыл тайны. Он что-то видел или случайно подслушал. Его осенило... И он начал приставать к Лермонтову: «Ты влюблен... скажи, если ты мне друг, в кого... не запирайся... это нечестно». Лермонтов отшучивался. Но когда Дурнов надул губы, он решил, что лучшему-то другу нельзя не сказать совсем ничего! «Хорошо, Митя, — думал он. — Завтра получишь ответ. Добавлений к нему никаких не будет!» Это было послание «К Дурнову»:

Поделиться с друзьями: