Лермонтов
Шрифт:
Он «припадал на бренные останки», пытаясь их согреть, может быть, оживить... Это были безумно-безнадежные попытки.
Тогда я бросил дикие проклятьяНа моего отца и мать, на всех людей, —И мне блеснула мысль: — (творенье ада)Что если время совершит свой кругИ погрузится в вечность невозвратно,И ничего меня не успокоит,И не придут сюда простить меня?..— И я хотел изречь хулы на небо —Хотел сказать...Но голос замер мой — и я проснулся.Это стихотворение «Ночь. I». Решив немедленно продолжать, он начал другое («Ночь. II»), но тут у него не было столь четкой мысли, как в первом. Он начал фантазировать. Представил себе ночь, небо в звездах... Однако это был взгляд не с земли, а откуда-то из глубин мироздания. Он видел, как вдали «земля вертелась наша». И там, на земле, себя самого, — единственного не спящего в этот момент человека... Затем он выдумал апокалипсически страшный образ Смерти — видение, явленное адскими силами одному неспящему ему. «Скелет неизмеримый» поднялся в небе, заслоняя звезды и растаптывая в прах «целые миры».
И вот он поднял костяные руки —И в каждой он держал по человеку,Дрожащему — и мне они знакомы были —И кинул взор на них я — и заплакал!..И странный голос вдруг раздался: «Малодушный!Сын праха и забвения, не ты ли,Изнемогая в муках нестерпимых.Ко мне взывал — я здесь: я смерть!..Мое владычество безбрежно!..Вот двое. — Ты их знаешь — ты любил их...Один из них погибнет. — ПозволяюОпределить неизбежимый жребий...»Это были двое «друзей». Вопрошаемый пришел в смятение и не решился предпочесть одного другому. «Оба, оба!» — воскликнул он. Но если уж так:
Ах! — и меня возьми, земного червя, —И землю раздроби, гнездо разврата,Безумства и печали!..Этой второй «ночью» Лермонтов остался недоволен. Нагнетенные воображением страхи сложились в довольно искусственный сюжет. Зато на фоне этой «Ночи» увидел он, что в первой — одна из таких тем, что даются озарением, счастливым, редким... И вместе с тем он понял, что «Ночь. I» не доделана, что она требует развития, уточнений. Конечно, это уже не будет начало «юнговской» эпопеи — просто стихотворение или небольшая поэма (как «Мрак» или «Сон» Байрона) под названием «Смерть».
И начал с того, что он не «умер» (как было в первом варианте), а «умирает», что смерть уже начинает «студить» его кровь.
И тело, видя свой конец, старалосьВновь удержать души нетерпеливойПорывы, но товарищу быломуС досадою душа внимала, и укорыИх расставанье сделали печальным.Душа еще как бы не знала, что станет после смерти с его «товарищем». Но самое странное здесь, что «я» — ни
тело, ни душа, а нечто третье, находящееся «между двух жизней в страшном промежутке», — это, очевидно, пока еще не разделившиеся, но начавшие разделяться душа и тело. Это «третье» больше понимает тело, чем душу: ...я не могПонять, как можно чувствовать блаженствоИль горькие страдания далекоОт той земли, где в первый раз я понял,Что я живу, что жизнь моя безбрежна,Где жадно я искал самопознанья,Где столько я любил и потерял,Любил согласно с этим бренным телом,Без коего любви не понимал я.Как углубилась мысль... Душа спешит к вечной жизни, летит, но совершает всего лишь замкнутый круг. Вместо ангела явилась вдруг на ее пути «книга», развернувшаяся «с великим шумом» (как в Апокалипсисе). Душа прочла в ней свой «ужасный жребий» — возвратиться на землю. Книга исчезла.
И опустело небо голубое;Ни ангел, ни печальный демон адаНе рассекал крылом путей воздушных,Лишь тусклые планеты, пробегая,Едва кидали искру на пути.Душа сошла во гроб. Может быть, это страшнее, чем сойти во ад... Это одна из тех «бед безвестных», о которых говорит Гамлет. Все дальнейшее Лермонтов оставил по-старому.
Той же весной 1830 года написал он еще одно стихотворение под названием «Смерть». Оно преисполнено «вертеровского» настроения, решимости уйти из жизни... «Окончен путь, бил час, пора домой» (домой — на «небесную родину», если по Жуковскому). «Пора. Устал я от земных забот...» И это не игра в смерть, это действительно мысли о самоубийстве, настолько тяжело дается Лермонтову жизнь во всех ее проявлениях. Он буквально изнемогает душой... Он любит земное, любит жизнь с ее страстями, и никто, как он думает, не подвержен им так сильно, как он, — любит даже мучения, но он устает, как пловец среди больших волн.
И вот возникает некий протест, душевный срыв.
Он словно обеими руками отталкивает от себя «пытки бесполезных дум», «самолюбивую толпу», «дев коварную любовь»...
Ужели захочу я жить опять,Чтобы душой по-прежнему страдатьИ столько же любить? Всесильный Бог,Ты знал: я долее терпеть не мог;Пускай меня обхватит целый ад,Пусть буду мучиться, я рад, я рад,Хотя бы вдвое против прошлых дней,Но только дальше, дальше от людей!Он не совершил этого греха, но готовность к самоубийству оставила рубец на его душе, не первый уже, но далеко и не последний.
В это время он замыслил трагедию о молодом человеке, который действительно не вынес мучений жизни и покончил с собой.
2
В начале марта 1830 года Лермонтову дважды довелось увидеть императора Николая Павловича. 8 марта, в субботу, был в Благородном собрании концерт с участием знаменитого пианиста Джона Фильда. Попасть на него было трудно, да Лермонтов и не думал об этом. Но его пригласил Павел Петрович Шан-Гирей, которого московские знакомые его звали Шангареевым.
И вот они сидят довольно далеко от сцены. Зал просторен, но уже через несколько минут дышать стало тяжело... Все было заполнено нарядной публикой, слышался говор, шарканье, многие входили, выходили... дамы без устали обмахивались веерами.
Ирландец Джон Фильд, один из первых виртуозов мира, уже лет десять как живет в Москве (а до этого — двадцать лет в Петербурге), но ничего московского, как и вообще русского, к нему не пристало.
После Фильда к публике вышли Петр Булахов и Надежда Репина, лучшие певцы московского Большого театра. У нее дивной красоты сопрано. У него — превосходный тенор. Под конец Булахов спел «Соловья» Алябьева и с ним же вышел на «бис».