Лермонтов
Шрифт:
И все же это — не любовь уже теперь, а «воспоминание» (как говорит и Байрон) о любви. Первая любовь была потом, уже не детская, но на самой заре юности. У Байрона это была мисс Чаворт, соседка его по имению Ньюстед, — о ней рассказано в стихотворении «Сон». Этой любви поэта Мур посвятил много страниц в своей книге. Мисс Чаворт была старше Байрона на два года и не любила его. Он сопровождал ее с компанией подруг на конных прогулках, катался с ними на лодке, посещал танцы, хотя по причине своей хромоты не танцевал. «Все это время, — пишет Мур, — он с болью сознавал, что сердце той, которую он любит, было занято другим». В 1805 году она вышла замуж. Жизнь ее не была счастливой. Мур пишет, что эта любовь совершила в характере Байрона «опустошительную перемену». Он полюбил одиночество.
Первая любовь... Это кропотовские летние дни, Анна Столыпина... старая яблоня с сухим верхом... Она не была безответной. Но потом
Мур пишет, что еще ребенком Байрон посадил в своем поместье — в Ньюстедском аббатстве — дубок и загадал на него. Спустя шесть или семь лет дерево засохло, задушенное сорняками. Байрон написал стихи: «Я надеялся, что твои дни будут дольше, чем мои». В другом месте Мур приводит гордые стихи пятнадцатилетнего Байрона о том, что в будущем на его могильном камне должно быть написано только одно его имя: «Если же оно не сможет увенчать славой моего праха, о, пусть никакая другая известность не вознаградит мои деяния! Оно, только оно пусть отличит мое место в земле».
Чтение книги Мура как бы меняло, показывало по-другому прошлое Лермонтова. Среди своих заметок он сделал прозаический план стихотворения «Мое завещание» с подзаголовком «про дерево, где я сидел с А. С»: «Схороните меня под этим сухим деревом, чтобы два образа смерти предстояли глазам вашим; я любил под ним и слышал волшебное слово «люблю», которое потрясло судорожным движением каждую жилу моего сердца: в то время это дерево, еще цветущее, при свежем ветре, покачало головою и шепотом молвило: «безумец, что ты делаешь?» Время постигло мрачного свидетеля радостей человеческих прежде меня. Я не плакал, ибо слёзы есть принадлежность тех, у которых есть надежды; но тогда же взял бумагу и сделал следующее завещание: «Похороните мои кости под этой сухой яблоней; положите камень; и пускай на нем ничего не будет написано, если одного имени моего не довольно будет доставить ему бессмертие!»
Из этого вышло стихотворение под названием «Дереву», в котором он вспомнил «два талисмана», то есть две буквы — А и М, — вырезанные им на коре яблони:
И деревцо с моей любовьюПогибло, чтобы вновь не цвесть;Я жизнь его купил бы кровью, —Но как переменить, что есть?Ужели также вдохновеньеУмрет невозвратимо с ним?Иль шуму светского волненьяБороться с сердцем молодым?Нет, нет, — мой дух бессмертен силой,Мой гений веки пролетит;И эти ветви над могилойПевца-страдальца освятит.«Нет, это совсем не о том, — подумал он. — Это слишком от Байрона... Где же мое злодейство? Байрон злодеем не был, но ведь я-то злодей...» Хотя это было, может быть, не совсем так, Лермонтов упорно считал себя погубителем своей первой любви. «Не забывай о Джюлио, — увещевал он себя. — Вот как бы надо тебе поступить... Умереть в раскаянии!» Но не Джюлио, он сам, Лермонтов, своими мыслями доводил себя до страданий. Беззвучно взывал он в пустоте ночи: «О сжалься, сжалься, сжалься надо мной!» Эти слова Джюлио жгли ему сердце. И жгли до тех пор, пока он не написал «Раскаяние»:
К чему мятежное роптанье,Укор владеющей судьбе?Она была добра к тебе,Ты создал сам свое страданье.Бессмысленный, ты обладалДушою чистой, откровенной,Всеобщим злом незаряженной,И этот клад ты потерял.Огонь любви первоначальнойТы в ней решился зародитьИ далее не мог любить,Достигнув цели сей печальной.Ты презрел всё; между людейСтоишь как дуб в стране пустынной.И тихий плач любви невиннойНе мог потрясть души твоей...О, вымоли ее прощенье,Пади, пади к ее ногам,Не то ты приготовишь самСвой ад, отвергнув примиренье.Хоть будешь ты еще любить,Но прежним чувствам нет возврату,Ты вечно первую утратуНе будешь в силах заменить.Это рассказ не о том, что было, а о теперешнем состоянии собственной души, выросшем не только из жизни, но и из своих стихов. Таинственный горн пылал, грохотала наковальня... не только ангелы и демоны, но и он сам держал в руках молот, куя собственную душу... И как он был рад, если она отзывалась болью.
Он продолжал читать Мура. Находились еще родственные для него черты в Байроне, отдельные, но очень красноречивые (хотя в общем он видел, что их характеры, свойства души, поступки — разные). Вот сходное: Байрон любил физические упражнения и старался развивать силу мускулов, то же делали Эсхил, Данте, Камоэнс, Тассо, Купер и многие другие писатели; ночь была у него любимым временем для творчества; у Байрона была привычка выставлять в рукописях даты написания стихотворений (Лермонтов делал это довольно часто); Байрон в ранней юности думал, что скоро умрет; он был страстен во всем, так же и в дружбе: «со страстным энтузиазмом он бросался в свои ребяческие дружбы», — писал Мур. Но ни одна его дружба, как говорит в своем дневнике Байрон, «не оказалась прочной». И все это только в первом томе! Пожалуй, самое значительное из этих сходств: «Отчаяние встретило Байрона на самом пороге жизни». Однако и это еще не все! Мур пишет: «Надежда потрясти мир в будущем в качестве вождя или героя не меньше смешивалась с его юными мечтами, чем предвидение поэтической славы. «Я когда-нибудь, — любил он говорить мальчиком, — подниму войско: мужчин, одетых в черное и скачущих на черных конях. Они будут называться «Черные Байроны», и вы услышите, какие чудеса доблести они покажут!» В «Часах досуга», в стихотворении «При отъезде из Ньюстедского аббатства», Байрон вспоминает своих предков, «покрытых кольчугой баронов», сражавшихся в Палестине, при Кале, Кресси и Марстоне, — «летопись говорит еще и теперь о том, как вы бились и как умирали».
В одно мгновение возгорелось воображение Лермонтова. «Черные Байроны» — это вместе мрачно и мужественно и напоминает таинственных всадников из Апокалипсиса... С этой минуты мечта о подвиге — может быть, жестоком и страшном — начинает все чаще посещать Лермонтова. А пока, по прочтении строк Мура, он ответил на Черных Байронов своим Апокалипсисом, российским, где слились отзвуки русских восстаний от Разина и Пугачева до декабристов — на тревожном библейском фоне всеобщей кары и расплаты, с явления некоего могучего существа:
И ты его узнаешь — и поймешь,Зачем в руке его булатный нож:И горе для тебя! — твой плач, твой стонЕму тогда покажется смешон;И будет все ужасно, мрачно в нем,Как плащ его с возвышенным челом.«И ты его узнаешь» — ведь ты — царь — дважды встречался с ним глазами... В них мог ты прочитать свое будущее, рассерженный на кучу резвящихся детей красавец-кавалергард... Ты когда-нибудь встретишься среди пламени и мрака с одиноким героем... Нет, Байрону не приходили в голову мечты такого рода. Да, впрочем, и для Лермонтова это ужасное видение было мимолетным.
Только первый том... подробности, тысяча подробностей. До этого жизнь Байрона была известна Лермонтову в общих чертах — из разных статей в журналах и предисловий к его сочинениям. Но никогда раньше он столько не думал о нем. В стихотворении «К ***» Лермонтов сделал попытку выяснить, хотя бы отчасти, степень своей близости к нему:
Я молод; но кипят на сердце звуки,И Байрона достигнуть я б хотел;У нас одна душа, одни и те же муки;О если б одинаков был удел!..Как он, ищу забвенья и свободы,Как он, в ребячестве пылал уж я душой,Любил закат в горах, пенящиеся воды,И бурь земных и бурь небесных вой.Как он, ищу спокойствия напрасно,Гоним повсюду мыслию одной.Гляжу назад — прошедшее ужасно;Гляжу вперед — там нет души родной!