Лермонтов
Шрифт:
Что же дальше? Француз-гувернер? Потом любовь к дворовой девушке?.. Затем пансион... И вдруг пропала у Лермонтова охота продолжать эту повесть. Сначала он думал отбросить детство и всю предысторию и начать прямо от встречи Саши с Софьей, как звали даму света тогда, при первой встрече, еще девицей. Но потом вовсе раздумал. В душе его было какое-то опустошение. Ему казалось, что он угасает, что творческие силы его иссякли. И вот уже нет веры в себя, а дальше — больше: стал думать о самоубийстве... Легче всего — подставить себя под пулю на дуэли. Шутки его с товарищами по полку становились все более нетерпимыми. Он пробовал расшевелить то одного, то другого — нет... Терпеливы и снисходительны товарищи. «Насколько они лучше меня!» — думал он с горечью. Кое-кто стал избегать его... Даже Монго поглядывал на него с удивлением. Ему-то больше всех доставалось сарказма, эпиграмм и всяких bon mot от Лермонтова, но он в отличие от многих был более чуток. Он понимал, что это неспроста, ведь Мишель именно не простой человек... Ясно, что он страдает. Вот только нельзя было добиться — отчего.
Написать повесть... Но ведь непросто какую-нибудь! Каких-нибудь — сотни! Их печет Франция; Жюль Жанен, сам повествователь, пишет, что повести
Тот же Арбенин, Александр... Но еще более отдаленный от автора. У него странная жизнь — он одинок, без средств, нанимает квартиру не в блестящем квартале, рядом с ростовщиком. С ним живет любовница, «которую он взял из жалости», бедная и верная ему и которую он не любит. Он мечтает иметь «миллион», постоянно думает об этом. Какое-то время тому назад он бывал в одном из аристократических московских домов — там была девушка Софья, которая его любила. Теперь же его там не принимают. Софья самая богатая в Москве невеста — ходят слухи, что у нее приданого не один миллион. За ней волочится граф, давний знакомец и недруг Арбенина («этот граф всегда был на дороге Александра»). Арбенин пытается отговорить графа от женитьбы, но тот откровенно смеется над ним. Арбенин сидит дома со своей любовницей и размышляет о том, как добыть денег. Неожиданно входит живущий за стеной (знать, о многом он наслышан через эту стену) ростовщик и предлагает большую ссуду. Александр дает ему вексель на все свое имение. Уходя, как бы между прочим, ростовщик сообщает, что у Софьи не только миллионов, а вообще ничего нет. В Арбенине вспыхивает злорадное чувство — он владеет тайной... теперь можно пойти к Софье и (пусть это и низко, но он, как Александр в «Двух братьях», готов на это), запугав ее тем, что он все откроет графу, склонить хоть на минутную любовь (а вообще-то он ее «не любит»). «Посредством денег Александр пробирается в комнату Софьи». Он почти добился своего, но вдруг «входит горничная, говоря, что граф приехал; Александра прячут за гардину». Граф объясняется в любви Софье. Александр за гардиной злорадствует — пусть, пусть он женится на бесприданнице, мечтая о миллионах... Софья клянется графу, что любит его одного, но тут начинается фарс итальянских комических опер — Александр выскакивает и заявляет опешившему графу, что Софья говорит правду. Затем в комнату вламываются отец и дядя Софьи, — они кричат, что граф обесчестил ее, что он «должен жениться, что иначе они его лишат места, убьют и прочее. — Граф в отчаянии...». Александра прогоняют как лишнее лицо. Софья падает в обморок. Граф вынужден жениться на ней. В последней главе Александр болен. К нему заходит ростовщик, жалеет его и рассказывает, что накануне была свадьба графа. Александр посылает за графом, тот приходит, «подносит свечу к кровати и ужасается. Александр ему говорит, что он отомстил ему, что написал к своим приятелям всю историю; и потом говорит, что у нее ничего нет, и ставит в свидетели ростовщика. Сам падает без чувств. — Любовница в отчаянии проклинает графа; — Александр кается и говорит, что жалеет, что не имеет миллиона оставить ей. — И умирает».
Лермонтов прочитал этот план Раевскому и, конечно, услышал от него, что и ожидал:
— Нет, Мишель, это не годится! Что за лицо твой Александр!.. Мелкий негодяй и неудачник.
— Согласен. Тогда все... Больше я ничего писать не могу.
— Подожди, — Раевский вдруг улыбнулся, и Лермонтов с интересом посмотрел на него. — Не посчитай меня сумасшедшим или самовлюбленным болваном, но я, без всяких претензий на авторство, готов тебе помочь... Мы вместе пройдем этот мрачный перевал, на котором ты потерял силы. Помощь моя в соответствии с моими авторскими способностями будет весьма и весьма скромна, но...
Тут Раевский был молниеносно опрокинут на диван — Лермонтов с сияющим радостью лицом обхватил его, да так, что ребра едва не затрещали:
— Святослав! душа ты моя! милый мой! Да одно твое хотение помочь мне... Да ты меня воскресил!.. О, конечно, мы начнем работать.
Но вот этого Лермонтов никогда не мог себе представить — как писать вдвоем... Надо, однако, попробовать. Это ведь не с кем-нибудь, а со Святославом. Господи, как же мало иногда нужно, чтобы вернуть человека к свету, исторгнуть его из пропасти.
С конца октября и до самого нового года длилась эта работа. Начали они с обсуждения общего плана, вернее — только завязки сюжета, оставив дальнейшее на волю случая... А Святослав не совсем был чужд пера литературного. Он в это время как раз готовил рецензии для «Литературных прибавлений к «Русскому инвалиду» («Русский инвалид» — газета, издававшаяся поэтом-сатириком Александром Федоровичем Воейковым), которые купил и собирался с января 1837 года редактировать его университетский приятель Андрей Краевский. У Раевского был большой интерес к русской истории, русскому фольклору. В декабре 1836 года он отрецензировал для «Прибавлений» труд И. Сахарова «Сказания русского народа о семейной жизни своих предков» — вышла его первая часть (из обещанных восьми). Раевский читал вслух заклинания, заговоры, песни ведьм, русалок и «солнцевых дев», удивлялся терпению собирателя, потратившего восемь лет на поездки и хождения по Руси в поисках такого, тщательно скрываемого крестьянами фольклорного материала. «Критике остается только благодарить почтенного автора за великий его подвиг и с умилением смотреть на эту сокровищницу слова народного, — писал Раевский, — на этот, как выразился один из великих поэтов нашего времени, ковчег завета, куда народ полагает все плоды своих мыслей и все цветы своих чувствований. Богатство неисчерпаемое! Сюда, русские поэты, желающие быть истинно народными! Здесь почерпайте свои вдохновения, здесь знакомьтесь с таинствами русского духа и передавайте нам заветные думы народа в гармонических своих
песнопениях! Перед вами источник чистый, первородный».Это Раевский адресовал в основном Лермонтову, который в последнее время не писал, правда, стихов, но интересовался всем народным, особенно песнями и былинами. И это был у него давний интерес. Раевский ревниво относился ко всяким отзывам о «своеродной» русской жизни. И даже похвалы Сахарову немного пригорчил упреками, возражая на его мысль о том, что русские поверья заимствованы в Греции и Индии... Сходство, писал он, еще не доказывает заимствования... «Почему не оставить места сомнению, — продолжал он, — что если б глубже, в подробности, была исследована частная жизнь восточных славян и древней Руси, то, может быть, отыскалось бы в этих поверьях много своеродного, вовсе не занесенного из чужи? Народ русский жил самобытно несколько веков; жизнь его, как жизнь всякого другого народа, была также полна, следовательно, должна была иметь и все фазы, все оттенки, наведенные не отражением цветов чужеземных, а иногда происходящие от причин внутренних, от переливов этой своеродной жизни».
Краевский — Раевский... "Они были созвучны не только по именам. Их сильно роднил присущий обоим пламенный патриотизм. Краевский был помощником редактора «Журнала Министерства народного просвещения», печатал в нем свои рецензии на книги по этнографии и истории. Он был сотрудником «Энциклопедического лексикона» Плюшара, где поместил нашумевшую статью о Борисе Годунове, в которой старался доказать, что царь Борис не был виновен в гибели царевича Димитрия. Эту статью как раз в конце 1836 года Краевский выпустил и отдельным изданием. Кроме того, он был помощником Пушкина по изданию «Современника» — читал корректуры, сносился с типографией... Лермонтов пожелал было порасспросить его о Пушкине, но Краевский откровенно сказал, что встречи у них редкие и только деловые, а дела эти совершаются в основном письменно и через посыльных, так как Пушкин чрезвычайно занят... И все-таки — подарок судьбы — сотрудничать с Пушкиным, делать с ним одно дело.
Да, оба они — Краевский и Раевский — скромны, как-то не по времени скромны, вокруг море торгашества, наглости, кичливости. Они были по душе Лермонтову, но слиться с ними совершенно во всем он не мог — различия все же имелись. В них была невозмутимость, ясность, доверие к себе, видение цели. Им казалось, что они понимают Лермонтова, — они замечали его таланты, широту его знаний, высказывали уверенность в том, в чем Лермонтов и не мог быть уверен — что станет, и очень скоро, одним из лучших русских писателей. Краевский считал само собой разумеющимся, что Лермонтов будет печатать свои сочинения прежде всего у него — в «Прибавлениях...», а впоследствии в толстом журнале, к которому он и торил упорно свою трудную издательскую стезю, видя его даже во сне, — лучший в России журнал. Краевский с одобрением отнесся к затее друзей писать роман или большую повесть, — ясно было, что он не упустит ее из своих рук.
Писать решили о том, что знали близко. Героев — два. Один офицер, однако не гусар, а конногвардеец, притом прошедший польскую кампанию. Чин самый малый — прапорщик. Зато апломба — хоть отбавляй, потому что он богат, получил прекрасное воспитание, вообще — аристократ. Другой — чиновник, молодой, также дворянин, но обедневший, хотя и не вовсе неудачник, — он в департаменте столоначальник. Это близко к Раевскому, который как раз и был столоначальником в департаменте военных поселений. Как и у Раевского, фамилия героя оканчивалась на – ский: Красинский (Лермонтов придумал эту фамилию в связи с красотой и статностью Раевского). Офицер был назван Печориным — он явился из семьи Печориных, на балу у которых в «Арбенине» Казарин подсматривал за Настасьей Павловной Арбениной и князем Звездичем. Он москвич и теперь служит в Петербурге. Красинский — польского происхождения. Он не знатен, но внешность его — аристократически-утонченная, породистая. Если к этому прибавить ревниво оберегаемое чувство собственного достоинства и страстное желание выбиться на поверхность, то становится ясно, что предки его не были бедны и ничтожны... К моменту действия и начал выбиваться — он коллежский секретарь или надворный советник, то есть, если перевести это на язык военных чинов, он — майор, тогда как блестящий гвардеец Печорин всего только прапорщик. Преимущества Печорина лишь в его богатстве, возможности иметь собственный выезд, жить, не думая о деньгах, широко, беззаботно. Авторы сначала назвали Печорина Евгением Александровичем, но так как это некстати напоминало здесь Евгения Александровича Арбенина, то Евгения переменили на Григория (по-домашнему Жоржа). Красинского Лермонтов прямо хотел назвать Святославом, но поскольку это имя не польское, переменил его на сходное — Станислав. Названия для всей вещи придумать пока не удалось. Вместо этого Лермонтов вывел вверху листа огромными буквами слово «РОМАН», заметив вслух, что ведь это может быть и заголовком, почему бы нет?
Неделю назад на Вознесенской улице сани, в которые был запряжен роскошный гнедой рысак, сбили с ног чиновника, возвращавшегося из департамента домой. Раевский как раз проходил мимо, и просто чудом был сбит не он... Он также был из пешеходов... Вот и завязка — завязка вражды между героями, потому что в санях, сбивших чиновника (уже в романе), сидел Печорин. Для того чтобы это произошло, Красинскому нужно было немного зазеваться... «Спустясь с Вознесенского моста и собираясь поворотить направо по канаве, вдруг слышит он крик: «берегись, поди!..» Прямо на него летел гнедой рысак; из-за кучера мелькал белый султан, и развевался воротник серой шинели. — Едва он успел поднять глаза, уж одна оглобля была против его груди, и пар, вылетавший клубами из ноздрей бегуна, обдал ему лицо; машинально он ухватился руками за оглоблю и в тот же миг сильным порывом лошади был отброшен несколько шагов в сторону на тротуар... раздалось кругом: «задавил, задавил», извозчики погнались за нарушителем порядка, — но белый султан только мелькнул у них перед глазами и был таков. Когда чиновник очнулся, боли он нигде не чувствовал, но колена у него тряслись еще от страха: он встал, облокотился на перилы канавы, стараясь придти в себя; горькие думы овладели его сердцем, и с этой минуты перенес он всю ненависть, к какой его душа только была способна, с извозчиков на гнедых рысаков и белые султаны».