Лес рубят - щепки летят
Шрифт:
Графппя осматривала ее с ног до головы и, кажется, осталась недовольна: Катерина Александровна все по-прежнему была прекрасна или, лучше сказать, она была прекраснее прежнего. Свежесть лица, несколько вьющиеся волосы, большие черные глаза и немного насмешливая улыбка — все это было так мило, что графиня не могла не понять, за что предпочитает Александр Прохоров эту «девочку» «другим женщинам». В сердце Белокопытовой началась тревога и кипела злоба. Она видела, что она сделала промах, ухаживая за этим «скрытным» господином, уже влюбленным в другую. Она сознавала, что он смеялся над нею в душе, когда она заигрывала с ним легонькими любезностями. Она понимала, что он умышленно не говорил о своей предстоящей женитьбе, тешась над нею. Злоба этой женщины равнялась теперь ее мелочности. Прохоров уже получил в ее уме название «мальчишки», «негодяя», «наглого выскочки», «aventurier» [10] . Ему нужно было «отплатить»,
10
авантюрист (фр.)
Катерина Александровна и не подозревала, какую бурю подняли ее слова в душе Белокопытовой. Она не без грусти покидала приют, но в то же время радовалась, что наконец она будет свободна от начальства Свищовых, Белокопытовых и разных членов комитета. Она сознавала, что она может впервые пройти мимо этих людей, не кланяясь им, не замечая их и не вредя этим ни себе, ни приюту. До сих пор ей приходилось заискивать в них, чтобы ее оставляли в покое, чтобы ее советы не пропускали без внимания, чтобы не говорили: «Уж если помощницы так дерзки, то что же выйдет из детей под их влиянием!» Да, теперь она была свободна, она шла по дороге к венцу с Александром Прохоровым, и этой свадьбой должен был, как ей казалось, восстановиться мир в семье, этой свадьбой должно было купиться спасение Миши.
— Милый, теперь я вся твоя! — горячо и страстно говорила она по возвращении домой из приюта, обнимая Александра Прохорова.
— Жена да боится своего мужа! — шутливо промолвил он, целуя ее.
— Тебя-то? — спросила она, и оба весело засмеялись.
Их свадьба была для них действительно торжественным праздничным днем. По-видимому, все шло как нельзя лучше, и даже Марья Дмитриевна особенно просияла на время, дождавшись бракосочетания дочери, хотя ее и огорчало, что свадьба была сыграна слишком просто. «Точно тайно венчаются, — говорила она. — Иной подумает, что скрыть от кого-нибудь хотят свадьбу». Впрочем, переделать этого дела было нельзя и потому приходилось помириться с ним. Но светлое настроение бедной женщины длилось недолго. Первый разговор о необходимости перевести Мишу в гимназию снова возбудил ее подозрения и заставил ее опять посоветоваться с умным человеком, с Данило Захаровичем. В душе Марья Дмитриевна, как мы сказали, была очень рада возможности постоянно видеть Мишу около себя, но в то же время ее трусливость пробуждала в ней какие-то подозрения. «А вдруг Александр Флегонтович бросит нас, — думалось ей. — Да и достанет ли у него денег воспитывать Мишу? Уж тяжело мне, что Миша не со мной живет, а все же лучше, что он на казенных хлебах; тоже чужой-то хлеб не сладок. Пойдут у них дети, нас тогда и забудут». Данило Захарович еще более развил и утвердил эти подозрения.
— Да чему научат-то его здесь? — говорил он. — Вы поймите, что Александр Флегонтович только возмущать умеет всех. Вы взгляните, как он на вас самих смотрит, как он на меня смотрит. Не удостоит даже слова. Ему говоришь дело, а он, улыбаясь, соглашается, хотя так и видно по его глазам, по его усмешечке, что он и не думает соглашаться. Он, видите ли, презирает нас, стариков. Не хочет даже в разговоры с нами пускаться… Это еще недавно заметил мне к слову, что кривую березу не выпрямишь… То есть, понимаете, это мы-то кривые березы!..
Марья Дмитриевна благодарила дорогого родственника и заступника за советы и молила его не оставлять ее, сироту беззащитную.
— Я и сама опасалась, да сердце-то материнское нашептывало, что радостнее мне будет с Мишурочкой, — жалобно говорила она.
— Знаю, знаю, — ответил Данило Захарович. — Только теперь не о себе надо думать, а о нем. Вам, конечно, веселее бы было жить с Мишей, да зато после пришлось бы утирать кулаками слезы… Неуважение-то детей каково видеть? Вы это вспомните… И вы думаете, Мише было бы сладко здесь? Вон они говорят, что он испорчен — в казенном-то училище испорчен! — Так ведь они его ломать бы стали, муштровать бы стали, чтобы по-своему переделать… Да ведь этак он в каторгу бы попал… Уж если нам, старикам, тертым калачам, тяжело с ними, то каково же было бы ему?..
Марья Дмитриевна соглашалась, чувствуя, что ей действительно очень тяжело жить в семье зятя, где, впрочем, она была полной хозяйкой, где все обращались с ней ласково и предупредительно, где просили ее только не утруждать себя лишней работой. Под влиянием советов Данилы Захаровича она наотрез объявила, что она не позволит взять Мишу из училища. Дело дошло до крупной размолвки между Катериной Александровной и Марьей Дмитриевной, но победительницей вышла все-таки последняя; все доводы, все убеждения разбились в прах перед ее жалкими словами и тупым упорством. Десятый раз выслушивала она доказательства Катерины Александровны, по-видимому, соглашалась с ними и когда Катерина Александровна спрашивала: «Ну, так как же?» — она отвечала:
— Нет, уж, Катюша, я лучше в разлуке с ним буду жить, а не возьму его из училища.
Приходилось замолчать или снова доказывать, убеждать
и получать тот же ответ. Катерина Александровна расстроилась не на шутку, а сделать все-таки ничего не могла. Нужно было умыть руки ввиду того, что могло случиться в будущем с Мишей, если он останется в училище, вдали от семьи. Но эти переговоры хотя и не привели ни к каким благим результатам, а все-таки не прошли бесследно: они еще более охладили отношения матери и дочери и заставили первую в пылу спора высказать несколько таких мнений насчет Александра Флегонтовича, которые не могли быть забыты обожавшею его Катериною Александровною. Эти нелестные мнения отнюдь не были убеждениями Марьи Дмитриевны; она просто повторяла их со слов Данилы Захаровича, но Катерина Александровна, смутно чувствуя это, все-таки не могла простить матери, что та решается выслушивать и даже повторяет такие дурные вещи про человека, который не сделал ей ничего кроме хорошего. К тому же Катерина Александровна стала в последнее время очень раздражительной и нервной. Неизвестно, было ли это состояние духа прямым следствием прошлых тяжелых лет или являлось оно по каким-нибудь другим причинам, тесно связанным с тем положением, в котором находилась теперь молодая женщина.— Грех вам, мама, так говорить про Александра, — заметила она матери на резкие замечания последней об Александре Флегонтовиче. — Если вы его не любите, то вы хоть вспомнили бы, что он поит и кормит нас…
— Не сладок, не сладок, Катюша, чужой хлеб, — бессмысленно произнесла Марья Дмитриевна.
Катерина Александровна пожала плечами и отвернулась. В последнее время она все более и более избегала раздражений и неприятностей, начав особенно сильно дорожить своим спокойствием и здоровьем, о которых прежде заботилась слишком мало. Она все чаще удалялась одна в свою комнату и заботливо шила какие-то маленькие принадлежности детского белья. Любуясь ими, она думала: «О, если бы это был мальчик. Если бы он был похож на него! Я буду заботиться о нем, я выращу его честным, хорошим человеком. Я пожертвую всем для его счастия, чтобы он никогда, никогда не разошелся со мною, не отвернулся от меня. Он будет моею гордостью, моею радостью… Но я так часто волнуюсь, так тревожусь… Это вредно для него… Он должен быть здоровым… Я должна беречь себя для него. О, как я люблю его!» И она старалась быть спокойнее ради того маленького создания, которое должно было родиться на свет. Она жила теперь только мыслью о нем. Но ее усилия не увенчивались успехом: спокойствия не было. После последних переговоров в семье сделался раскол: на одной стороне стояли Катерина Александровна, Александр Флегонтович, Антон, Леонид и маленькая Лидия; на другой находились Марья Дмитриевна и Данило Захарович, привлекшие к себе, к несчастию, и Мишу. Миша ясно видел, что мать и дядя только балуют его и потакают его выходкам, а сестра и ее сообщники стараются останавливать его от его привычек, иногда смеются и острят над ним. Данило Захарович даже попробовал еще более вооружить Мишу против сестры, видя, что мальчик все-таки начал отчасти увлекаться обольстительной картиной житья в семье, на свободе.
— Муштровать, брат, хотят тебя, — говорил Боголюбов, трепля по плечу Мишу. — Каждый командовать станет! Кто хлебом кормит, тот и бьет. Оставайся-ка лучше в училище, там по крайней мере свой брат товарищ помыкать не будет, а тут и Антон — и тот старшим будет. Смотри, как важничает!
— Да уж, голубчик ты мой, потерпи лучше, в чужом месте поживи, после слаще будет, — гробовым голосом советовала Марья Дмитриевна. — И мне несладко живется здесь, а тебе будет еще того хуже.
Миша хмурился и подозрительно смотрел на сестру и ее друзей. Среди этого разлада один штабс-капитан в младенческом неведении воображал, что все идет отлично и говорил длинные речи, которых никто не понимал и с которым потому все безусловно соглашались.
Семья уже собиралась на дачу. Особенно спешила отъездом Катерина Александровна.
— Да, Саша, теперь мне нужен чистый воздух, — говорила она мужу. — Кажется, скоро…
— Береги себя, милая! — нежно говорил он, покрывая поцелуями ее руки. — Марья Дмитриевна еще ничего не энает?
— Кажется, нет… Я не хочу говорить ей прежде времени… Я об нем говорю только с тобою, думаю об нем только в своем уголке… Это моя святыня…
Марья Дмитриевна действительно ничего не знала, хотя и подозревала кое-что, но боялась спросить. Однажды, беседуя через месяц после свадьбы дочери с Данилой Захаровичем, она между прочим заметила, что более всего она радуется тому, что Катерина Александровна обвенчана.
— Еще бы не обвенчаться! — промолвил Давило Захарович. — Давно пора было кончить. Катерина Александровна, кажется, находится в таком положении, что Александру Флегонтовичу нужно было быть подлецом, чтобы не поспешить свадьбой…
Марья Дмитриевна смутилась, она сама заметила в последнее время, что ее Катя стала немного полнеть, иногда прихварывала и, несмотря на все усилия, не могла вполне скрыть своего положения от глаз домашних людей. Но Марья Дмитриевна все еще думала, что посторонние люди ничего не замечают. Теперь ей стало больно, что даже посторонние знают, как вела себя ее дочь до свадьбы. Она ничего не могла сказать Данилу Захаровичу в оправдание дочери.