Лёшка
Шрифт:
Мое место у печи. Завтра с утра я его займу там. А сегодня я еще вольный человек. И как хочу, так и распоряжаюсь своим временем. Лезу на «капитанский мостик», где готовится ржаное тесто, и вижу, как оно серой рекой течет сперва в металлическом желобе, а потом порциями впадает в люльки. Люльки, покачиваясь, уносят будущие батоны в печь и, протащив сквозь немыслимый жар, вываливают на транспортер. Транспортер возносит их под самый потолок. Они слетают с него и сквозь отверстие в стене со звоном, как гильзы, сыплются на железное блюдо, где их подхватывают проворные руки сортировщиц и заботливо, как новорожденных, укладывают в лотки.
На дворе шоферы пробуют моторы. Сейчас начнется погрузка, и машины
…Я лезу куда-то вверх по железной лестнице. Она вся в муке, как в тополином пуху. И чем выше, тем гуще мучная пыль. В ней все: ступеньки марша, стены, перила, боковая решетка…
Последняя площадка. Дальше хода нет. Чердак? Видимо. Открываю дверь и вхожу. Тремя истуканами, вперив головы в потолок, стоят башни-емкости. Возле одной из них деревянная кувалда. Странно, зачем она здесь?.. Я двинулся вглубь, поминутно оглядываясь: пусто, сумрачно, таинственно. Какие-то шорохи, ахи, охи, вздохи. Можно было, конечно, догадаться: подо мной работал завод, и он был источником звуков. Но все равно, слышать все это в одиночестве было жутковато.
— Ах!.. — Это не домовой. Это я вскрикнул, пихнув ногой какую-то гремящую емкость.
Нагнулся, поднял бидон, и в нос мне ударил слащавый запах браги. Но бидон был пуст.
Я приткнул его к стене и пошел дальше, шаря глазами в мглистом свете, испускаемом запыленными окнами. Луч солнца пробил окно, и в синей стене белым пятном проступила дверь. Я потянул за ручку. Дверь открылась и уронила к моим ногам мешок. Он, наверное, висел на гвоздике с той стороны. Я нагнулся, чтобы поднять, и, подняв, нервно рассмеялся. Мешок оказался штанами. Но странно, почему они такие тяжелые? И что это за белые лампасы? Карманы! Я сунул руку в один и выгреб горсть сахара. Сунул в другой, во что-то мягкое — и выгреб горсть дрожжей. Хлебозавод — дрожжи — сахар — штаны с секретом… Ну как тут было не догадаться, что к чему! Я и догадался. И задумался, решая, как быть.
«Бам!..» — сперва мне показалось, что грянул гром. Потом, что кто-то бухнул в колокол. — «Бам!..» «Бам!..» «Бам!..»
Я нащупал гвоздик, повесил штаны и пошел на звук. На чердаке посветлело, и я, не приглядываясь, сразу увидел звонаря. Он, голый по пояс, стоял возле башни и наотмашь долбил ее деревянной кувалдой. Могучий, треугольником, торс… Каменные плечи… Львиная, по плечи, грива… Что-то знакомое почудилось мне в его облике… Проклятая пыль! Поднятая кувалдой, она, как мошкара, набилась мне в нос, защекотала нежными крылышками, и я не выдержал, чихнул.
Звонарь оглянулся и замер, пораженный, прижав кувалду к груди. А я как чихнул, разинув рот, так с раскрытым ртом и остался. Передо мной стоял Кануров.
Он, конечно, понял, почему я на заводе, не мог не понять, вместе учились. Но почему-то не спешил меня приветствовать. Однако глаз не отводил. Смотрел изучающе. Наконец выпустил кувалду, подбоченился и сказал:
— Ты меня не знаешь…
— Не знаю, — согласился я, включаясь в игру.
— Я не потому, что боюсь, — продолжал Кануров, — а чтобы носом не тыкали… За прошлое…
— А Катя? — спросил я.
Кануров встрепенулся, и меня это неприятно поразило.
— Что Катя? — придвинулся он.
— Она как? — спросил я. — Она тебя тоже «не знает»?
Кануров осклабился.
— Катя — могила! — проверещал он, и я еще раз, как когда-то, подивился, что в таком большом теле живет такой тоненький, с волосок, голосок.
— Это почему же? — обида, прозвучавшая в моем голосе, не миновала уха Канурова, и он, поняв что-то и не таясь, ответил:
— А потому, что с Катей мы давно одной веревочкой повязаны. Вот так-то, рабочий класс!
Я похолодел. Я, кажется, крикнул так,
что сам оглох: «Ты и Катя?»Но нет, крика не было. По крайней мере, слышимого. Это я про себя крикнул, оглушенный словами Канурова. Крикнул и тут же, взглянув на него, ладного, на его же атлетической груди прочитал ответ: а почему бы и нет? Идеалом девушки, в конце концов, был не только умный, добрый, а еще и пригожий молодец. Недаром Иванушка-дурачок, прежде чем красавцем стать, в молоке варился. А меня хоть в сливках вари, все равно каким был, таким и останусь: нос лепешкой, губы наизнанку, как у теленка, уши… ну уши вроде бы нормальные. Да что толку, ушами девушку не притянешь. А Канурову девушек и притягивать не надо. Они сами за ним, как за магнитом, тянутся. Помню, в училище не одна хныкала, что Кануров не с ней, а с другой в кино ушел.
— Ладно, — сказал я, униженный и оскорбленный Катиным выбором, — я тебя не знаю.
И тут сорвался…
Потом, вспоминая, я пойму, что бил в яблочко с завязанными глазами, напропалую, попаду или нет. Ведь не мог же я, в самом деле, знать, кому принадлежат штаны с секретом, Канурову или другому мастеру кувалды, сбивающему застрявшую в емкости муку? А сорвавшись, сказал:
— Не знаю, да… А вот про штаны с секретом, извини, не знать не могу… — И добавил с издевкой: — Как рабочий класс!
Он так и затрясся от злости и страха одновременно. Объединившись, они породили наглость.
— А ты докажь, что мои…
И вдруг меня осенило: штаны с секретом — наша общая тайна. Доказать, чьи они, трудно. А вот держать Канурова в руках можно. Побоится разоблачения и перестанет шкодить. А там — чем черт не шутит! — может, и его удастся вытащить, хотя, усмехнулся я, нелегкая это работа — бегемота тащить из болота…
— Я подумаю, — сказал я, вселяя в Канурова надежду. — А штаны эти, если не твои, на память возьму. Хозяин объявится, пусть меня найдет. Я завтра с утра на выпечке…
Сказав это, я вернулся в комнатушку, взял штаны, вынес и двумя кучками, дрожжевой и сахарной, опорожнил возле Канурова, который, как голый Будда, сидел, поджав ноги, на мучном полу и с любопытством следил за мной.
— Отнесешь, где взял! — сказал я и ушел, не оборачиваясь, со штанами под мышкой.
День клонился к закату, и солнце, петухом усевшись на заводской трубе, уже кукарекало вечер, когда я вышел из проходной за ворота завода. Дневной жар спал, и зеленые тоннели тротуаров с сомкнутыми кронами деревьев напрасно манили прохладой. Жиденькая людская река предпочитала почему-то течь по мостовой, скорее всего из-за луж, оловянно тускневших на пешеходных дорожках.
У меня в кармане адрес какой-то тети Лизы, и я иду устраиваться на квартиру. Адрес дала мне Катя. И по-моему, обиделась, когда я всего лишь и поблагодарил ее кивком головы. Нет, даже не обиделась, а скорее удивилась: что со мной? Почему я так холоден с ней? А я, между прочим, с девушками своих знакомых только такой: сухой и официальный. Это, наверное, нехорошо, но я всегда боюсь, как бы мою вежливость не приняли за ухаживание. Чужая жена, чужая девушка для меня все равно что… ну, как бы это?.. что чужой сад. А в чужие сады я никогда не лазил. Раз, правда, было такое дело, когда в детстве еще у маминой бабушки в деревне гостил. Нарвал яблок и за пазухой домой приволок. Бабушка, узнав, не рассердилась, а дала рубль и велела отнести соседу, чей сад. «За ворованные яблоки», — сказала бабушка. Я заупрямился, и бабушка сказала, что в таком случае сама пойдет и сама вместо меня признается, что в сад лазила. Мне стало жалко бабушку, я покраснел и попросил, чтобы она меня выдала. А бабушка сказала, что ни за что не выдаст, потому что сосед спросит, почему я сам не пришел. И если сказать, что струсил, ни за что не поверит. В вашем роду, скажет, никогда трусов не водилось…