Лесная тропа
Шрифт:
— Если помните, я еще позавчера в березовой роще упомянул, что нам надо поговорить, но то были праздные слова; когда я увидел, что вы убежали от нас, кинулись домой, а потом махнули через забор и прямиком, лугами зашагали к лесу, я заподозрил неладное и бросился за вами следом, чтобы предотвратить несчастье; когда же вы дали мне понять, что хотите от меня отделаться, я и придумал это. Однако с тех пор у меня созрело решение рассказать вам о своем прошлом, о том, что довелось мне пережить еще до приезда сюда, в эту долину. Только не обессудьте, если я по старости покажусь вам многоречивым.
— Нет, полковник, — возразил я, — нам не один вечер довелось гулять по лесу, так разве вы не убедились, что я всегда слушаю вас с величайшим вниманием?
— Да, вы правы, я это заметил; потому я так охотно и беседую с вами сейчас. Вы давеча отозвались обо мне как о самом сердечном и добром из всех известных вам людей, — признаюсь, ваши слова пришлись мне по сердцу. Вы второй человек, от кого я это слышу. Первый жил много лет назад, я при случае вам о нем расскажу. И тогда вы поймете, что столь доброе мнение — его и ваше — для меня дороже всего, что могут сказать обо мне люди. Но ближе к делу! Приходилось ли вам слышать о графе Ульдоме?
— Уж не пресловутого ли Казимира Ульдома вы имеете в виду?
— Этот пресловутый Казимир Ульдом не кто иной, как ваш покорнейший слуга.
— Вы?
— Да, я самый. Игрок, забияка, расточитель, а ныне тот самый полковник, которого вы знаете уже не первый год.
— Но этого быть не может! Когда я еще учился в школе, у нас здесь о графе носились хоть и смутные, но весьма неблагоприятные слухи.
— И не удивительно. По правде сказать, хвалиться нечем. Если и было во мне что хорошее, то люди про то не знали, зато дурное знали досконально; они и хорошее толковали как дурное, а уж о лучшем и вовсе не догадывались. А причиной тому было горе. Выслушайте же мою повесть. Когда скончался отец, мне было шестнадцать лет, а брату минуло двадцать. Его считали пай-мальчиком, а я был в семье козлом отпущения. И вот когда все домашние сошлись, чтобы выслушать последнюю волю усопшего, единственным наследником оказался брат, я же был вовсе лишен наследства. Я тогда не подозревал о его плутнях; тем не менее назвал его подлецом и решил отправиться по свету искать счастья. Будущее рисовалось мне в самых радужных красках, я уже видел себя главнокомандующим или великим военачальником вроде Валленштейна и других полководцев Тридцатилетней войны. С теми небольшими деньгами,
Едва произнеся эти слова, полковник встал и принялся рыться в ящике комода. Он собрал какие-то бумаги и, вернувшись, разложил их на столе. Это и в самом деле были расписки в получении различных сумм и предметов, которые граф Казимир Ульдом пожертвовал бедным, скрепленные подписью тех лиц, в чьи руки перешли эти игорные трофеи.
Разъяснив мне это самым обстоятельным образом и указав на каждой бумаге соответствующую запись, полковник отодвинул их в сторону.
— Во второй половине того же дня, — продолжал он, — я вызвал долговязого на поединок без объяснения причин; однако, продырявив ему плечо, поднес эти расписки к его меркнущим глазам и крикнул ему в самое ухо, кто я такой. Я тогда не думал, что он останется жив, и был этим предоволен, но, как оказалось, заблуждался. Много лет спустя мы встретились, и я исполнился к нему самого искреннего уважения, как и он, полагаю, ко мне. Возвращаясь в тот раз с поединка, я достал из кармана другую бумагу — извещение короля о моем назначении в армию в каком-то ничтожном чине — и, наколов ее на острие шпаги, зашвырнул подальше. Я люто возненавидел короля и понял наконец, что служить должен в имперских войсках. На следующее утро взошедшее солнце застало меня далеко от Парижа, но теперь оно светило в лицо одинокому всаднику, который трясся на своей кляче, правя путь в Германию. К концу недели я снова перебрался на другой берег Рейна. На мне был потертый кожаный колет, в кармашке которого лежало сто луидоров. С той поры обо мне пошел слух как об отчаянном малом, который промотал большое состояние и остался на мели, я же только посмеивался, глядя в темно-зеленые воды Рейна, и даже в ту пору не терял веры в свою счастливую звезду. Я говорил себе, что заплутался на ложном пути, пора выходить на правильную дорогу. А посему решил, подобно герцогу фон Фридлянду, навербовать войско и воротить Германии те земли, что были отторгнуты у нас королем. Я уже представлял себе, как, войдя победителем в Париж, увижу в окне ту самую служаночку, с которой не раз под ним стаивал, и сердце мое таяло, когда она называла меня своим миленьким графчиком. Со стыдом оглядывался я на эту пору ребяческих устремлений и забав. Когда же по истечении двух лет новые мои замыслы так же повисли в воздухе, как и все предыдущие, я вступил в нашу армию, начав службу снизу. Время теперь тянулось для меня куда медленнее, чем прежде, но еще медленнее — этак ноготок за ноготком — повышалась награда за мои труды, и, движимый только честолюбием, старался я преуспеть на этом скромном поприще — единственном, какое у меня оставалось, — и превзойти тех, кто был рядом. Таким образом, когда мне минуло двадцать шесть лет, я стал уже известен моему начальству. Тут случилось, что умер дядя, последний мой родич, и оставил мне значительное состояние. И так сошлось, что в это же время я полюбил. О господи, милый доктор, тому уже много-много лет, и я заранее прошу прощения за подобную дерзость, но я был такой же неукротимый мечтатель, как вы, так же неистов в любви и ненависти, а по сути, как и вы, добрый малый с отзывчивым и отходчивым сердцем. Бывало, я так заносился, что чуть ли не весь мир хотел видеть у своих ног; я мог бы, казалось, взвалить на плечи весь земной шар. Потому-то я и распахнул сердце настежь и безоглядно доверился чувству. Но я еще не успел отрезвиться, как был обманут. Мой ближайший друг, которому я доверил высватать для меня любимую девицу, сам повел ее к алтарю. Я готов был броситься за ним в погоню в то имение, куда он увез ее, чтобы заколоть предателя, однако одумался и предпочел сам покончить счеты с жизнью. В нашей казарме был длинный узкий коридор, какие вы увидите в любом подобном здании; в простенках между окон стояли массивные колонны. Когда настала ночь и мои товарищи спали крепким сном, я взял ружье, которое зарядил еще с вечера, и, выйдя в коридор, стал в тени, отбрасываемой колонной, дабы меня не заметил проходящий караульный. Уверившись, что вокруг нерушимая тишина, я приставил к горлу ружейное дуло и большим пальцем ноги спустил курок. Однако промахнулся — пуля только оцарапала металлическую пуговицу на моей рубашке. И тут предо мной возник некий простой служака из нашей роты, он выследил меня и, боясь, как бы я чего над собой не сделал, притаился рядом, в тени той же колонны. Это он, толкнув меня под руку, отвел дуло в сторону. «Обещаю вам молчать, господин граф, — шепнул он, — но только, чур, больше этого не делайте!» Меня охватил такой страх и такое смятение, что я готов был пасть на колени перед этим человеком. Я сказал ему, что отныне он мой лучший друг, и обещал щедро его наградить. На другой день он взял деньги и никому ни словом не обмолвился об этом случае. И тогда я отогнал прочь эти мысли и ударился в другую крайность. Я больше ни к чему не стремился и отстранял от себя все неприятности и огорчения, какие могли возмутить мой душевный покой. Я также решил без сожаления промотать полученное наследство. Отныне мы не одну ночь коротали веселой компанией — друзья-приятели, забубенные бражники; сверкали свечи, звенели голоса, и добро мое с шумом и грохотом утекало сквозь пальцы. Прошло шесть лет, и я остался так же нищ и гол, как и до получения наследства.
Но вот наконец началась война, и, сосредоточенные в одном здании, в одном городе, людские скопища рассеялись по всей стране, а зачастую и по многим странам. Мне было уже за тридцать, когда начался для меня этот новый поворот. Походная жизнь временами предъявляла серьезные требования, бывали дни, когда, слушая завывание вьюги над головою, я печалился о судьбах мира и делах человеческих. То, что сулила мне жизнь, было по-прежнему впереди, а ведь большая ее часть канула безвозвратно. Временами вспоминалась мне матушка, давно переселившаяся в лучший мир, ее чудесные синие глаза: временами — ручей, протекавший на нашем лугу, обрамленный развесистыми ветлами. Так проходили дни: мы не числили за собой больших побед, да и у неприятеля, стоявшего на другом берегу, насчитывалось их не больше. И вот наконец в Вестфалии было мне подсказано средство для моего спасения, которое поначалу я воспринял как шутку, но потом оценил по достоинству, так что и по сей день остаюсь ему верен. Я посоветовал бы вам от всего сердца, милый доктор, испробовать его на себе, ибо я верю, что всем, что потом из меня получилось, обязан я этому совету. Понимаете, доктор, человек берет за правило записывать все, что составляет его настоящую жизнь, будь то мысли или события по мере их свершения, а потом запечатывает написанное, дав себе слово лишь спустя три-четыре года вскрыть пачку и прочитать ее содержимое. Некий старый вояка преподал этот совет молодой особе, страдавшей от любовных невзгод, уверяя, что в подобных случаях это незаменимое средство. Я посмеялся вместе с ними, а про себя подумал, что не мешает и мне его испробовать. И как часто потом благословлял я память этого человека, давно ушедшего из жизни, а также случай, повелевший ему сказать это в должную минуту. С жаром принялся я за дело, и все отпущенное нам свободное время записывал свои мысли и планы на будущее. Я писал со всем возможным тщанием и складывал каждый лист одинаковым образом, а на обороте надписывал число его изготовления. Эти пачки я таскал с собой в походы, невзирая на трудности, какие это мне причиняло. Когда я открыл первую пачку, а это случилось не через три года, а через пять лет, потому что некоторое время я был оторван от своей поклажи, — я лежал пластом, страдая от раны, лишенный самого необходимого, без слова дружбы и участия, и уже после полуночи велел подать себе пачку, вскрыл ее и, принявшись за чтение, стал плакать и смеяться в одно и то же время, ибо все обернулось совсем не так, как я предполагал.
Иное оказалось лучше, другое хуже, а в целом — ближе к земле и человечнее, чем я себе рисовал: самые воззрения мои стали глубже и зрелее, и меня охватило неудержимое желание тут же изложить их на бумаге. Я попросил достать мне карандаш и бумагу из ранца, лежавшего под моей койкой, и писал всю ночь напролет, писал на подушке, положив бумагу рядом. А ведь я еще не знал — ибо то была первая вскрытая пачка, — что то же самое буду испытывать всякий раз, вскрывая новую пачку, в том числе и тот лист, который я исписывал сейчас с таким жаром и нетерпением. Не странно ли, доктор, ведь мне было уже немало лет, а только этому присоветованному мне занятию обязан я тем, что выработал в себе определенный склад мысли, речи, поведения, ибо обратиться к книгам и ученым трудам довелось мне только в позднем возрасте, — в те же годы я едва находил время набросать самое необходимое — иной раз положив бумагу на колени, на барабан или прислонив ее к толстому комлю. Мне приходилось потом видеть тяжелые сражения, когда кровь лилась рекой, причем я не раз, как говорили, отличался в бою, а это означало, что я принимал в этих делах прямое участие; между тем одна запись рассказала мне впоследствии о моих чувствах той поры, которые были много лучше всех заслуженных наград и отличий, а ведь я вынужден был глушить в себе эти чувства, чтобы выполнять свой долг. Так научился я отличать доброе от хваленого и горячо желанное от действительного. Иная запись осуждала, иная же благословляла меня, и вот таким-то противоречивым образом, средь войны и кровопролития, становился я добрее и человечнее. Мне трудно сказать, пришло ли это естественно, с возрастом, или же мои собственные писания так глубоко проникали мне в сердце. И вот со временем начал я применять в жизни те взгляды, до которых дошел умом. Видите, доктор, даже эта цепь, которую я надел сегодня, потому что наш с вами разговор представлялся мне праздничным событием, — тому доказательство. Однажды я, рискуя жизнью, спас жизнь тысяче неприятельских солдат, которых наши собирались перебить до единого человека. Я не мог примириться с тем, что столько ни в чем не повинных людей будут уничтожены, словно бессмысленные животные, обреченные на убой: ничем они нас не прогневили, но мы жертвуем их жизнью для своего пропитания. Под двойным обстрелом вел я переговоры о добровольной сдаче, и письмо к командующему привез в свое расположение, рискуя наткнуться на обнаженные шпаги наших же шеренг. Тысяча человек без малейшего сопротивления была взята в плен и впоследствии выменена своим королем. А ведь за несколько лет до этого я и сам мог отдать приказ лихо, наотмашь рубить головы, да еще посчитал бы сие геройским подвигом. Много лет спустя бывшие пленные прислали мне то редкостное оружие, которое вы видели у меня в дубовом шкафу, а король добавил к нему алмазный знак и серебряный эфес филигранной работы. И тогда император, прослышав о таком случае, даровал мне эту цепь.Полковник на время умолк. Он встал и несколько раз прошелся по комнате, потом взял со стола расписки и запер их в ящик. Подойдя к окну, он снова опустил зеленые шторы, и я подумал, что, должно быть, солнце вот-вот переберется на нашу сторону. После чего опять подсел ко мне и возобновил свою повесть.
— Доскажу вам уж до конца историю моей жизни. Так уходили годы, но теперь они следовали один за другим все быстрее и быстрее, и постепенно добрался я до чина полковника. Тут я снова был ранен, и дали мне чистую с пожизненной пенсией. Отныне я мог распоряжаться собой как вздумается. Как-то в походе наткнулся я на живописную долину, лежащую среди высоких гор. Туда-то и направил я свои стопы, а также свое достояние, чтобы окончательно там поселиться. В ту пору заделался я усердным собирателем книг — вы видите их здесь, — а также картин, которые я научился ценить во время пребывания в Нидерландах. За некоторые из них плачены большие деньги — вы не поверите сколько, да я и сам частенько корю себя за то, что так много трачу для своего удовольствия, — ведь после моей смерти деньги могли бы пригодиться другим, но уж так и быть, куда ни шло! В той долине записи мои сделались ровнее и однообразнее, а к старости дни мои и вовсе потекли один, как другой. Я обзавелся своим домком и хозяйством и заложил сад, где развел милые моему сердцу растения, которые так люблю за то, что они безыскусно творят волю божию.
Тут полковник опять сделал паузу, а потом продолжал:
— Давеча я упомянул о человеке, который первым похвалил мое доброе сердце, как сегодня это сделали вы. И обещал рассказать о нем, дабы вам стало ясно, как сильно оба вы меня порадовали. Человек этот жил со мной в той самой долине — то была женщина, точнее — собственная моя жена, и о ней хотелось бы мне рассказать вам подробнее, если я не слишком вас утомил. Не знаю, была ли она лучше или хуже тысячи своих сестер — мне слишком мало знакомо это сословие, — но было у нее перед другими то преимущество, что я любил ее всем сердцем. Мне часто казалось, будто мы с ней одно тело, одна душа, одна кровь и будто она вмещает для меня весь живой мир. Я познакомился с ней на рейнской земле, родные держали ее в черном теле. Едва осев на месте, я тут же поскакал за ней. В день нашей свадьбы, когда унылая невеста стояла среди своих родичей, я то и дело ловил ее устремленные ко мне взоры, словно она искала в моих глазах хоть капельку сочувствия. Вводя ее в свой дом, я поцеловал ее на пороге, но она не ответила на мой поцелуй. И когда я увидел ее сидящую в моей комнате на моем стуле все еще в шляпке и верхнем платье, я дал себе слово ни в чем ее не неволить и всячески щадить, насколько позволит мне мое сердце. С тех пор я даже к руке ее не прикасался, предоставил ей во всем полную свободу и жил с ней рядом, как брат. Когда же она мало-помалу убедилась, что она полная хозяйка в доме, что вольна заправлять всем по-своему и никто ей слова не скажет в укор, тут она переменилась: постепенно, когда я после охоты возвращался домой — в то время я иногда еще охотился, — она стала обращаться ко мне с вопросами, что, мол, и где должно стоять из вещей и как ей лучше сделать то или другое, — тут я увидел, что росток доверия пустил корни и что в душе ее проклевывается и другой росток, ибо глаза ее сияли довольством; и так постепенно утратила она душу свою, ибо душа ее была целиком во мне. Только женщина, что так натерпелась от людского поношения, могла говорить мне: «Как я благодарна богу за твое доброе сердце!» И никакая хвала начальников, ни радость победы в свое время столь не трогали меня, как слова этой презираемой женщины. Даже по прошествии многих лет, когда в ней окрепло мужество и доверие и она могла бы успокоиться в сознании моей нерушимой супружеской любви и моего почитания, она по-прежнему оставалась кроткой, как невеста, и предупредительной, как служанка. Таков уж был ее нрав, а потому и случилось то, что должно было случиться.
Мы жили в живописнейшей местности, были тут и снеговые хребты, и уходящие ввысь синие вершины, а позади дома низвергались бурлящие потоки и стояли вековые леса, где месяцами не ступала нога человеческая. Меня неудержимо тянуло разведать эти нехоженые места, и я часто отлучался из дому. Как-то попросил я жену сопровождать меня в этих странствиях по горам, где я бродил в поисках редких альпийских цветов, либо зарисовывал полюбившееся дерево, ручеек или причудливый утес; в ту пору пристрастился я к рисованию и часто ходил на этюды. Она же, как всегда, охотно отозвалась на мою просьбу, и отныне мы вместе бродили среди мачтовых сосен, мимо кипучих ручейков, лазили по обрывистым скалам, и там, в горах, она казалась мне еще более прелестной и цветущей, нежели дома. Когда я принимался рисовать, она садилась позади, колола орехи или складывала в букет собранные по дороге лесные цветы, болтая с нашим постоянным спутником — собачонкой, которую нередко переносила на руках через труднопроходимые места, или готовила завтрак из прихваченных нами в походном мешке припасов, а то садилась рядом и спрашивала у меня название полюбившегося ей камня, или почему тот или иной цветок произрастает в тени. С течением времени то, что было желанием угодить мне, сделалось ее страстью и радостью, она и телом развивалась и крепла на глазах; ибо, подобно тому как под лучами лесного солнышка созревают цветы, ягоды и плоды, так расцветала и хорошела она, щеки и губы ее пылали, как у ребенка. Обув тяжелые горные башмаки, которые я для нее заказал, она следовала за мной на высокие горы, доходила и до закраины льда и с восхищением глядела оттуда на долины, где люди занимались своим неприметным нам делом. Глядя на ее радость, я радовался вдвойне. Все это, видимо, вело к тому, чтобы предначертанное свершилось.
Знакомо ли вам то устройство в высоких горах, что зовется лесоспуском? Вряд ли вы с этим встречались, ведь здесь в наших краях достаточно широких лесных прогалин. Лесоспуском называется сооруженный из деревьев желоб, по которому переправляют в долину свежесрубленный лес — когда водой, а когда и посуху. Местами они прикреплены к земле и спускаются с гор, а местами перекинуты в виде мостиков через горные расселины и долины; их можно заполнять снеговой водой и с ее помощью сплавлять распиленный лес. В один погожий сентябрьский день жене моей после долгого перерыва захотелось опять в горы; она наконец родила мне ребенка — девочку — и целых три года была привязана к дому. Я с радостью согласился; она снарядилась по-походному, в тот день мы взобрались так высоко, что ей удалось сорвать несколько эдельвейсов, которые она приколола к моей шляпе. На обратном пути мы немного заплутались; некоторое однообразие пейзажа, все эти скалы и расселины сбили нас с толку. Пробираясь по осыпи незнакомой балкой, мы не знали, приведет ли она в долину или заведет нас в тупик, к другой отвесной скале. Случилось как раз последнее. Ибо, когда мы обошли преградившую нам путь скалу, перед нами внезапно засинела пропасть. Здесь дорога обрывалась, а напротив высилась известняковая стена, окрашенная нежно-алыми отсветами лучей низко стоящего солнца. Однако нашу скалу с противолежащей соединял тот самый лесоспуск, о каком я вам говорил. Я немного испугался и оглянулся на свою спутницу; она, однако, обрадовалась возможности перебраться через пропасть, и мы принялись исследовать мостик, удержит ли он нас обоих. Видно было, что им пользовались совсем недавно, об этом явственно говорили следы, оставленные лесорубами. На выемке желоба, там, где он примыкал к скале, виднелись свежие вмятины и рубцы, а вокруг еще валялись неубранные плахи и жерди, которыми лесорубы поддерживают и направляют движущийся лес. О том же свидетельствовали следы шагов на осыпи, которые, кстати сказать, и побудили нас довериться незнакомому пути. Пока мы размышляли, из соседнего оврага, которого мы сперва не заметили, донесся шорох и потрескивание шагов, а несколько секунд спустя показалась фигура человека, в котором мы с первого же взгляда признали лесоруба, одного из тех, что здесь, в горах, тяжким трудом добывают свое пропитание. За плечами у него висел кожаный мешок и чугунная миска; он нес в руке кошки верхолаза и альпеншток, снабженный железным острием и крючком. Увидев нас, он испугался, так как не ожидал встретить здесь живое существо. Однако я успокоил его, пояснив, что мы заблудились, и спросил, насколько прочен лесоспуск, выдержит ли он нас двоих.
«Еще бы не выдержать, — отвечал лесоруб, — здесь только что прошло пятеро нас, я и мои товарищи. Мне пришлось вернуться, потому что я забыл свой чугунок у потухшего костра. Они ждут меня на той стороне. Сейчас вы их услышите».
Сказав это, он издал тот самый переливчатый вопль, каким обмениваются горцы, и тут изо всех расселин грянуло громкое эхо, его товарищи ответили тем же, пробудив в горах встречное эхо. Тем временем спустился тихий вечер, все вместе производило чарующее впечатление. Тогда я предложил, чтобы мы втроем совершили переход через утлый мостик. Лесоруб согласился и велел моей жене стать посредине. Мы, двое мужчин, ухватились за оба конца альпенштока, я спереди, он сзади, чтобы жена могла опереться на палку, как на перильце. Собачку она не захотела выпустить из рук. Так двинулись мы по мостику, который в сгустившихся сумерках проступал призрачной темной чертой. Я слышал за собой тяжелую поступь дровосека, ступавшего по дереву в своих подбитых гвоздями башмаках, шагов жены я не слышал. Когда мы были почти у цели, лесоруб вполголоса произнес: «Присядьте!» — и я вдруг почувствовал, что палка стала легче в моей руке. Я обернулся, и представьте мой ужас, когда я увидел только его одного. Страшная догадка пронзила мозг, но тут ноги мои подкосились, сосны вокруг закачались вверх и вниз, словно свечи в люстре, и я потерял сознание.
Тут полковник прервал свою речь и некоторое время хранил молчание. Я думал, что он собирается с мыслями, но, поглядев внимательнее, увидел в полумраке, что по щекам и бороде его бегут быстрые слезы и что он потому затаился, что не хочет себя выдать. У меня было так тяжко на душе, что я не мог вымолвить ни слова, теперь я понял, почему полковник опустил шторы. Щадя стыдливость старого человека, я не стал глядеть в его сторону. Спустя некоторое время он рукавом смахнул слезы с бороды и лица и, овладев собой, продолжал свой рассказ.