Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Она лежала на дне пропасти, неподвижная, с размозженными костями. По обыкновению, безмолвно жертвуя собой, не охнув, не закричав, чтобы не подвергнуть меня опасности, она беззвучно сорвалась вниз. Лесоруб и тот не заметил ее состояния, пока она не выпустила палку, за которую держалась, как за перила, и не стала хватать рукой воздух. Тогда-то он и велел ей присесть, но было уже поздно. Перед его глазами, как он потом рассказывал, мелькнуло что-то белое, а потом он уже видел одного лишь меня. Я тоже покачнулся и последовал бы за ней, если бы он с силою не толкнул меня в спину, и этот толчок не заставил меня, еле держащегося на ногах, сделать несколько шагов до конца желоба, после чего я без сознания рухнул на кучу дров, переправленных в этот день лесорубами. Едва придя в себя, я хотел спуститься в бездну; я не мог примириться с мыслью, что ее уже нет в живых — как знать, быть может, к ней вернулось сознание, и она только начинает отходить. А между тем спустилась темная ночь, я увидел, что лежу у ярко пылающего костра, вокруг которого — кто стоя, а кто сидя — расположились лесорубы. Некоторые из них уже разошлись. Побуждаемые моими мольбами и посулами, а особенно тем, что я порывался один в темноте спуститься вниз, они все же решили сделать попытку сползти в овраг по обрыву. К костру подходили все новые лесорубы — это место было их сборным пунктом, — они присаживались к огню погреться и здесь внимали ужасной вести. То один, то другой вспоминал известную ему тропку, но все наши попытки ни к чему не привели. Ночь прошла в бесплодных поисках. Я сотни раз возводил глаза к небу, но вот наконец неумолимые звезды погасли,

и в воздухе разлилась предутренняя мгла. В этом брезжущем свете нам с помощью веревок и жердей удалось все же спуститься. Однако мы не находили места катастрофы, и, только когда солнце высоко поднялось над долиной, увидели мы ее. Под кустом можжевельника лежала кучка белой одежды, а под ней размозженное тело. Нет, тут не может быть и речи: упасть с такой высоты — значит разбиться насмерть, не сохранив ни малейшего дыхания жизни. Желоб лесоспуска, паривший над нами в вышине, казался отсюда тончайшей соломинкой. Мы подошли поближе, и представьте наше изумление: на кучке одежды сидела собачонка — живая и почти невредимая. Ее хозяйка, видимо, подняла ее вверх и этим спасла ей жизнь. Но за ночь собачка, должно быть, взбесилась от ужаса. Она смотрела на нас глазами, полными страха, и, когда я потянулся к платью жены, стала кусаться. Я рвался к жене, и, хотя мне хотелось сохранить собачку, пришлось разрешить одному из лесорубов, имевшему при себе ружье, как это часто водится среди их братии, застрелить ее. Он нацелился так, чтобы не задеть труп, и собачка свалилась наземь, не пошевелив и лапкой. Я наклонился к телу и разорвал на нем белый корсаж, но плечо уже остыло, а грудь, когда я к ней прикоснулся, была холодна как лед. О боже, вам этого не постичь, вам не пришлось испытать, что это значит, когда тело той, что была достоянием вашего сердца и еще носила одежду, которую сами вы утром подали ей, лежит бездыханное и только и может, что молить, не ведая за собой вины, чтобы вы предали его земле.

Полковник снова остановился, а потом продолжал:

— …Что и свершилось. К полудню тело покойной было доставлено в мой дом. Весть о несчастье уже распространилась. На нашей улочке толпились люди, близкие друзья предложили увезти меня в своем экипаже, покуда все не кончится. Я, однако, почел это попранием супружеской верности и остался с нею. И только когда пришли женщины, чтобы обмыть ее тело и обрядить, я мимо людской прошел двором в ту комнатку, выходившую в сад, где обычно играло мое дитя. Взяв дочурку за руку, я так же двором повел ее к воротам, усадил в экипаж друзей и поручил отвезти ее к знакомым, жившим в отдалении, чтобы она не видела того, что здесь происходит, и чтобы не осталось у нее тяжелых воспоминаний. Тут меня позвали, и я вернулся в комнату в передней части дома, где уже собрались люди. Она лежала, вся в белом, на своей кровати, и я увидел, что столяр складывает черную раздвижную линейку и направляется к выходу. Уже к вечеру привезли нашедшийся в мастерской готовый гроб, по случайности оказавшийся как раз впору. В эту смирную домовину и опустили ее тело, и оно казалось в ней до странности длинным и тоненьким. Когда разошлись любопытные, а также пришедшие по велению сердца и я остался почти один, я сложил ее руки, как мне хотелось, не так, как это сделали женщины, и вложил в них крест. Я также выбрал некоторые из стоявших в комнате, еще ею сорванных цветов и увенчал ими неподвижную невинную головку. А потом сел — и сидел долго, между тем как часы уходили за часами. В ту пору мне часто вспоминались египтяне, бальзамировавшие своих мертвых, и я думал о том, почему они это делали. Я не стал зажигать в ее комнате восковые свечи и не повесил траурных сукон, а настежь распахнул окна и впустил вольный воздух. Весь этот первый вечер небо было усеяно белыми барашками, и казалось, что в комнате цветут нежные алые розы, а ночью ее вещи и платья усеяли белые розы, и в то время, как в смежной комнате царила тишина — там слуги молились тихо-тихо, оттого что труп внушал им страх, — я то и дело поправлял ее подушку, так как голова скатывалась и клонилась набок. Погребение состоялось на следующее утро. Явились носильщики, и я пошел вместе с ними. На погосте было много провожающих; священник говорил речь. А потом гроб опустили в могилу и забросали комьями земли. Когда обряд пришел к концу, я огляделся. В отдалении за домами хмурились вековые леса, и чужой пустой воздух овевал их. Тут и я собрался домой. Вверх по отлогому склону горы до самой кромки густого орешника пахали землю и засевали ее озимыми. Я прошел садом, где уже опадали пожухшие листья, в свой необычно тихий дом. Кресла в большой комнате все еще стояли в том порядке, как когда на них покоился гроб, но ее уже тут не было. Я уселся в углу и долго сидел неподвижно. У окна еще стоял ее рабочий столик, я не дотрагивался до ящиков ее комода. Сколько еще горя, думал я, причинят мне люди, но не она, увы, не она! Долго-долго стояла нерушимая тишина, так как слуги из уважения только перешептывались во дворе, как вдруг дверь неловко, с запинкой отворилась, и на пороге показалась моя дочурка, она уже с час, как вернулась, но не отваживалась выйти из детской. Ее крошечный ротик был почкой той розы, которую мы только что схоронили, на личике светились глаза матери. Неуверенно пройдя вперед и увидев меня неподвижно сидящим, она только спросила: «А мама где?» Я сказал ей, что мама нынче утром уехала к своему отцу и теперь долго-долго не вернется. Услыхав это, девочка будто и виду не подала, что огорчилась, как ее и учили, но я углядел на ее личике чуть заметные набежавшие морщинки плача, и тогда я схватил ее, и прижал к сердцу, и сам заплакал, отчаянно, неудержимо. А потом, как всегда, сияло солнце, взошли свежие, посеянные осенью зеленя, ручьи по-прежнему бежали по долинам, и только она, подобно золотистой мошке, неприметно ушла из жизни. Так я в ту пору роптал на бога, и мне ничего не оставалось, как прийти к мысли сделаться таким же добрым, какой была она, и поступать так, как поступала она при жизни. Видите ли, доктор, я тогда внушил себе, что богу понадобился еще один ангел на небесах и еще один добрый человек на земле, потому он и призвал ее к себе. Я поставил на могиле белую мраморную плиту, на которой было высечено ее имя, год рождения и возраст. После этого я еще много лет прожил в той стороне; но так как горы больше ничего не говорили моему сердцу, а тропинки на зеленых холмах опустели, то я и взял свою девочку и отправился с ней в широкий мир. Я побывал во многих краях и повсюду старался, чтобы дочурка моя научилась всему хорошему и полезному, что могло бы ей потом пригодиться. Я забыл упомянуть, что брат уже давно призывал меня к себе; он писал, что болен и не может меня навестить, а между тем ему необходимо сообщить мне нечто важное. И я поехал к нему, оставив свой дом; впервые после батюшкиной смерти увидел я вновь холмы вкруг замка и ветлы над рекой. Брат признался, что тогда обманом лишил меня отцовского наследства и что он хотел бы искупить свою вину и поделиться со мною тем, что у него еще осталось. Я не стал ему пенять: передо мной был человек, обреченный смерти, и я ни словом его не упрекнул. Брат показал мне по книгам остатки своего состояния, и я взял лишь самую небольшую долю, какую допускал мой долг перед дочерью, я боялся обделить бедняжку сына, рожденного брату его женой, в то время еще жившей с ним в замке, — после чего мы с дочерью в простой крестьянской телеге снова проехали по мосту, переброшенному через замковый ров, и я последний раз услышал звон башенных часов, отбивавших четыре часа пополудни. А больше в моей жизни не произошло никаких заметных событий. Спустя некоторое время попал я в эту долину, полюбившуюся мне чудесным вековым лесом, из которого чего только не сотворишь, потому что природа, которую можно приручать и совершенствовать, — это самое прекрасное, что есть на земле.

На этом полковник закончил свою повесть, но он еще долго сидел со мною рядом, не произнося ни слова. Я тоже хранил молчание.

Наконец он заговорил первым.

— У меня не осталось никого на свете, кроме Маргариты, она — вылитая мать, и не только лицом, но и нравом; так похожа, что даже поверить трудно. Прошу же вас, доктор, не причините мне зла в лице моей дочери.

— Нет, полковник, этого

не будет, даю вам в том руку!

Я протянул ему руку, и мы обменялись крепким пожатием в знак нашего союза.

Еще некоторое время сидели мы рядом, не произнося ни слова. Наконец он встал, прошелся по комнате и, подойдя к окну, поднял зеленую шелковую штору. Солнце уже не било в стекла, но зато в них хлынул поток весеннего света.

— Посмотрите, сегодня нам предстоит гроза, — сказал полковник, выглянув наружу. — Над сосновым бором сгустился туман, а по краю Рейтбюля протянулись молочные полосы; это верный предвестник грозы.

Я тоже поднялся и стал рядом. Прекрасная милая наша долина, овеянная предгрозовым зноем, заглядывала к нам и благостно приветствовала нас.

Мы с наслаждением вдыхали чистый воздух, вливавшийся в открытое полковником окно.

— Мне хотелось бы отвести вас к Маргарите, — немного спустя сказал полковник. — Вам следовало бы поговорить. Потолкуйте с ней по-хорошему; чем проще у вас все разрешится, тем лучше. Я так и знал, что произойдет нечто подобное. И вина тут обоюдная. Маргарита тоже не права, но такой уж у нее нрав, она ничего не могла с собой поделать, равно как и вы не могли. Подите же к ней, но не вздумайте ее убеждать, лучше утешьте, а главное, поговорите. Я думаю, что от этого будет толк. Вы это сделаете, доктор, верно?

Мы еще долго стояли у окна. Я не находил слов для ответа и смущенно молчал, а полковник не настаивал.

— Ну так как же, проводить вас? — спросил он наконец мягко.

— Пожалуйста, — сказал я.

Он взял меня за локоть и вывел из комнаты. Мы пошли по коридору, а затем по знакомой мне желтой циновке пересекли ее порог. Но Маргариты не было в первой комнате.

— Подождите здесь, — сказал полковник, — я пройду к ней и пришлю ее к вам. Может случиться, что ей неудобно вас сейчас принять. Если же она к вам выйдет, я уже больше не покажусь, а пройду к себе через библиотеку.

Он вышел в полуоткрытую дверь и проследовал в смежную комнату, а возможно, что и в следующую за ней.

Я остался в коридоре ждать, было очень тихо. Наконец, через некоторое время полуоткрытая створка двери распахнулась, и на пороге показалась она. Глаза ее были обращены ко мне…

— Доброго утра, Маргарита…

4

Маргарита

До того как продолжить эти записки и поведать о дальнейших событиях моей жизни, мне хочется еще раз обратиться к полковнику, окинуть его образ духовными очами, воздать должное этому человеку и представить его здесь таким, каков он есть. О том, что делал и говорил полковник, я писал до сих пор, полагаясь не только на память, но и на оставленную им рукопись, содержание коей он почерпнул из своих запечатанных записок, равно как и я в этой книге пытаюсь ему подражать. То, что я рассказываю и описываю, известно мне не первый день, но никогда еще былое не вставало предо мной так ясно и отчетливо, как в эти дни. О доброте полковника не только в отношении меня, но и других, о его душевной простоте и очаровании лучше расскажут его дела, — никакими словами этого не выразить.

К примеру, купил он падь, что позади стоящей за его домом дубовой рощи; это была низина, где рос только гнилой мох и ржавая трава да промеж хиревших от сырости тощих сосен попадались нещедрые ягоды терпкой клюквы. Полковник приказал прорыть канавы, утрамбовать их ольховой древесиной, не боящейся сырости, и снова накрыть землей, вымостить камнем осушительные каналы и отводные борозды, опахать весь участок плугами. Много лет подряд засевал он его семенами и развел роскошный луг, что начинается справа, у Мейербахова пшеничного поля и тянется до самой дубовой рощи. Когда смотришь вниз с Зиллерских высот, он выделяется своей роскошной темной зеленью там, где раньше можно было увидеть только чахлые серые сосенки. В роще уже опадают ржаво-красные дубовые листья, а рядом еще стелется сверкающая свежестью (зеленая скатерть. Но поскольку из окон полковника луг не виден, да и вообще он образует мягко очерченную ложбину, в которой тонут люди и животные, и приметить его издалека можно только с Зиллерских высот, то мальчишки, что в наших местах пасут коров на толоках, на общественных выгонах или на жнивье, облюбовали этот луг, где можно было скорее и лучше накормить скотину, чем на других пастбищах. Сочная трава и укромное местечко соблазнили не одного пастушка выгнать своих подопечных на заманчивые корма, чтобы самому лишь поглядывать со стороны, с каким усердием они насыщаются. Когда полковнику донесли о таком бесчинстве, он сильно разгневался: зря, выходит, положил он столько трудов, чтобы превратить негодную пустошь в возделанный, ухоженный, радующий душу уголок, если так над ним надругаются и украдкой его оскверняют. И он решил при случае сам наведаться на луг и навести порядок.

Как-то, когда снова возникло подозрение, что там бесчинничают, полковник рано поутру поднялся на холм, по склону которого росли дубки, образуя живописную рощу, и, выйдя на опушку, увидел, что на заповедном лугу пасутся четыре ладные упитанные буренки, а за ними присматривает мальчик в серой рубашке и таких же штанах. Ноги полковника уже много лет не терпели сырости, однако он и на это не поглядел и в своих тонких кожаных башмаках зашагал по обильной утренней росе, чтобы схватить мальчика, стоявшего к нему спиной. Осторожно переставлял он ноги в высокой траве, унизанной каплями росы и паутиной, пока не очутился на расстоянии ружейного выстрела от своей жертвы. Но тут его взяло беспокойство, как бы малый, будучи захвачен врасплох, не слишком испугался, ведь этак недолго и заболеть. Он кашлянул, чтобы предупредить паренька и дать ему возможность убраться восвояси. Пастушок и правда был на ухо востер. Услышав шум, он повернул голову, увидел почтенного полковника, шагающего по колено в траве, и не замедлил дать тягу. Он бежал по лугу, подобно легконогой серне, перескочил через ров, бросился по направлению к Зиллерским высотам и исчез за кустарником, что тянется отсюда вниз, до самых полей, меж тем как полковник в своей городской одежде продолжал стоять в сырой траве. Тут уж он сам погнал коров на ближайший выгон, обходя вместе с ними разбросанные там и сям кусты орешника, пока не уверился, что скотина не сыщет обратной дороги и не забредет в чьи-нибудь еще владения. Здесь он и оставил буренок и пошел домой. Возвращаясь по пыльной дороге в сырых башмаках и намокших внизу панталонах, он пришел домой, весь забрызганный грязью. Работнику он ничего не сказал о последствиях своего похода.

Однако об этом случае прослышали, и с той поры если какой-нибудь пастушок позволял себе выгнать скотину на запретный луг, он предусмотрительно становился лицом к дубовой роще, откуда грозило появление полковника.

И в самом деле, как-то ранним утром полковник снова показался из-за дубков в то время, когда на его лугу пас двух коров другой мальчик. Увидев приближающегося полковника и не сумев впопыхах справиться с коровами, пастушок обратился в бегство, предоставив своих питомцев их собственной участи. На этот раз полковник погнал коров не на выгон, а в качестве заложниц, к себе домой, где и велел поставить их в хлев. В полдень явилась женщина, вдова, уроженка Зиллерского полесья, и сказала, что коровы принадлежат ей, это все, что у них есть, сынишку она уже наказала за то, что он погнал скотину в чужое владение, больше он этого себе не позволит, и слезно просила вернуть ей скотину, это единственное их подспорье. Полковник велел вернуть женщине взятую в залог и хорошо накормленную скотину и даже поручил работнику проводить их до дому: ей-де одной не управиться с двумя коровами, так пусть он поможет. Однако случай этот стал известен властям, и, хотя полковник заявил, что не ищет возмещения убытков, вдову оштрафовали, и ему ничего не оставалось, как послать ей эти деньги, чтобы она внесла их в суд.

Так как у полковника не было желания и впредь бродить по росе, загонять к себе скотину и посылать хозяевам потравные деньги и так как он не решался поручить эту заботу старшему работнику из опасения как бы тот не истолковал дело по-своему, то он этой же зимой, еще до того, как земля промерзнет, начал ставить забор, а весной эту работу продолжил, и к тому времени, как луг зацвел белыми и желтыми цветами, он был уже обнесен внушительной высокой оградой. Полковник приказал строгать столбы из дуба и обжигать их снизу, чтобы служили долго. Полотна же велел щепать из ели и пригонять вплотную друг к другу. У нас таких оград еще не ставили, полковник видел их в чужих краях, где ему приходилось бывать.

Поделиться с друзьями: