Лета 7071
Шрифт:
— Я Дерпт за неделю взял, государь! — ответил Шуйский.
— А тут бы?..
— А тут не я голова.
— Ладно, — искривил губы Иван, будто хватил чего-то горького. — А ты, Серебряный?
— Не на прохладу 94 пришли сюда — ведомо!.. — с заранее подготовленной невозмутимостью проговорил Серебряный. — Толико — я уж и на совете рек, и снова говорю — наскоком Полоцка не взять.
— А как?
— Искусным облежанием… Измором.
— Измором толико лисиц берут, — вставил Басманов.
— Не лезь, Басманов! — вновь пресек его Иван. — Тебя уж я слышал!.. Скажи-ка ты. Мороз… На чем стоишь?
— На чем же я стою, государь?! —
— Вот то-то, воеводы, — совсем беззлобно, мягко и как будто даже облегченно сказал Иван. — Нам до распутья тут толчись негодно! Навалится весна — увязнем мы в ней и самих себя не вытянем, не то что Полоцк добудем! Я сам все ваши мысли передумал, — признался он, и нелегкая улыбка скользнула по его лицу. — Крепкий орех — сам вижу и разумею!.. Да расколоть нам его надобно непременно — и без мешканья! Не разобьем ядрами, я вас заставлю головами пробивать острог! В том моя воля, воеводы!
«Вот оно — его!.. Утвердилось!» — подумал Басманов, но удовлетворенности не ощутил: решительность Ивана была слишком явной и твердой, и ему, Басманову, не суждено было уже ни поддержать ее, ни добавить к ней ничего своего, на что он тайно и гордо надеялся, — ему оставалось теперь лишь одно уйти в тень и, как всем, неукоснительно исполнять все, что потребует Иванова воля.
— Вельми лепо, государь! — просиял враз оживший Левкий. — Чую прежний твой дух! Аз бо уж засмутился, зря, како нудишь ты днесь себя. Взомнил, что всколебалась в те твоя твердь и ты проникся сомненьем. Да слава богу — в прежней ты силе и тверди!
— Что же, поп, мне должны быть неведомы сомненья? — с лукавым двусмыслием спросил Иван и за все утро впервые открыто взглянул на воевод, не пряча от них своего лукавства и любопытства: для них спросил и для них хотел получить ответ. Какой — ему, видимо, было все равно. Уняв в себе все сомнения, он теперь, как излечившийся от хвори, мог позволить и пренебрежение, и насмешку над своей хворью, но, спрашивая, он все-таки знал заранее, что ответит ему Левкий, и был доволен, что воеводы услышат это.
— Ты — пастырь, государь! возвысив голос, ответил Левкий. — Коли ты предашься сомнениям, паству твою вовсе ужас обуяет! Без твоей твердости — все нестойки, без твоей зрячести — все слепцы, без твоей силы — все бессильны! Будь тверд, государь, да не возбранит дьявол помысла твоего! Вели отслужить молебен и с богом принимайся за дело свое святое!
Молебен служили перед Большим полком — при развернутом великокняжеском знамени. На знамени нерукотворный Спас, а наверху древка — крест, что был у Дмитрия на Куликовом поле. С этим знаменем и крестом, освященным великой Дмитриевой победой, Иван ходил на Казань, этот крест был с ним в Ливонии, теперь он пришел с ним сюда, к Полоцку…
На молебне Иван стоял вместе с князем Владимиром. За ними — большие воеводы: Басманов, Шуйский, Серебряный, Морозов… За большими воеводами — дворовые… Пришли на молебен и Федька Басманов с Васькой Грязным. Грязной стал позади воевод, а Федька обошел их и стал чуть впереди — за спиной у Ивана. Сзади, за воеводами, там, где выбрал себе место Васька Грязной, стояло десять простых ратников. Так велось издавна: перед битвой, на молебне вместе с царем и воеводами всегда стояли и простые ратники.
Перед самым концом молебна прискакал из Полоцка Оболенский. Спешившись шагах в двадцати от того места, где служился молебен, Оболенский приблизился на несколько шагов и остановился, держа в руках перерванную пополам опасную грамоту 95 которую он возил
в Полоцк.Иван скосился на него, чуть задержал взгляд на перерванной грамоте и спокойно докрестился под усердный Левкиев аминь.
Окончив молебен, Левкий благословил царя и князя Владимира, благословил всех воевод, благословил ратников.
Иван отошел от походного алтаря, стал под колышущееся на ветру знамя, поднял глаза вверх — на крест, страстно, как заклинание, произнес:
— Вновь идем мы поискать удачи под твоим осенением!
Васька Грязной подвел Ивану коня. Иван сел в седло, знаменосец поднял над ним знамя… Иван медленно поехал к стоявшей неподалеку рати. Воеводы двинулись вслед за ним — пешком… Даже князь Владимир не посмел сесть в седло, и его коня вели за ним в поводу.
Иван подъехал к передним рядам, остановился. Тысячи лиц опрокинулись на него… Морозный воздух густо дымился от тысячного дыхания, и сквозь его густую, колышущуюся дымчатость сизыми комками изморози проглядывали еще тысячи и тысячи лиц, шлемов, копий, бердышей — неподвижных, замерших, словно вмерзших в этот изморозный воздух.
Иван привстал на стременах, выбросил в сторону правую руку и широко повел ею, словно хотел обнять или привлечь к себе все это громадное людское скопище. Рука его описала широкую дугу — он даже повернулся в седле вслед за рукой, чтобы увеличить размах, — и замерла у левого плеча, прикоснувшись к стальному наплечнику. Тысячное дыхание враз затаилось… Воздух очистился от дымчатости, и сквозь его прозрачность четко и ясно, как на обновившейся иконе, вдруг проступили новые, совсем непохожие на те, что были минуту назад, суровые, иконообразные лица. И как перед громадной иконой, широко и торжественно перекрестился Иван перед этими лицами и громко, но не крича, выдерживая каждый звук, чтоб быть услышанным повсюду, произнес:
— Воинники! Братья русичи! Приспела година нашему подвигу! Потщитесь единодушно пострадать за благочестие, за святые церкви, за православную веру христианскую, за исконную, единоземельную вотчину нашу и единородных братьев наших, томящихся под игом богоотступных литвин! Воспомним слово Христово, что нет большей любви, как положить душу свою за други своя! Припадем чистыми сердцами к создателю нашему Христу, да не предаст он нас в руки врагам нашим! Не пощадите голов своих за благочестие: ежели умрем здесь, то не смерть се, а жизнь! Ежели не теперь умрем, то все едино умрем послеже, а от сих литвинов богоотступных как впредь вызволим нашу вотчину и братьев наших единородных?
Гул раскатился по ратным рядам… Воздух опять одымился, и так сильно, что в дальних рядах лица ратников вновь заслонились его клубастой густотой. Из ближних рядов кто-то отчаянно выкрикнул:
— Куды ты глазом кинешь, туды мы понесем свои головы!
И вся рать снова отозвалась на этот выкрик ликующим гулом.
Иван поднял руку — гул осекся, лишь где-то в самых дальних рядах, как эхо, отдались его последние, слабеющие отголоски.
— Воинники! Я с вами сам пришел! — Иван приложил руку к груди, медленно, тягостно вздохнул. — Паче мне здесь умереть, нежели жить и видеть вотчину нашу исконно русскую и братьев наших единородных в литовском плену… — Он помолчал, обвел долгим взглядом передние ряды, снова заговорил: — Ежели милосердный бог милость свою нам пошлет и подаст помощь, то я рад вас жаловать великим жалованьем!.. А кому случится до смерти пострадать, рад я жен и детей их вечно жаловать! И мне ведома нет — какова отца они дети, коль, на смертной игре супротив недругов наших голову положивши, оставил отец их сиротами. Но не честно будет тому, и детям его, кто не потщится умереть честно на игре смертной с недругом за мое великое жалование царево. Тот умрет здесь от моей царской опалы — за трусость свою и слабодушие!