Летний снег по склонам
Шрифт:
3
Издавна завидовал речникам. Не тем, что на белоснежных пароходах, а тем, что на баржах. Сядешь на обрыв и смотришь, как медленно тащится по Оке «воз» белян и гусян с запряженным в него мазутным буксиром. Вдоль борта висит белье, мать на корме стирает, рядом — бесштанные детишки, — все буднично, просто, как в избе или во дворе. Но вокруг — простор реки, высокие облака, луговые дали, теплый ветер, пропитанный запахами водорослей и рыбы. И от всего этого простая стирка приобретает таинственность некоего вселенского действа. Не хочешь
Не скоро желание осуществилось. Миновало, пожалуй, лет двадцать... Занимая в одном учреждении неплохую должность, я начал постепенно замечать, что становлюсь чем-то вроде заводного паровозика: повернут ключик, и он бежит по круговому пути от будочки до станции...
Дорога от дома до учреждения, и дела внутри учреждения, и путь от учреждения домой настолько примелькались, что стало возможным все совершать с закрытыми глазами — круг повторялся за кругом, год за годом, мир исчез...
И тогда вспомнилась река, баржи, луговой простор, чья-то жизнь и работа в речном раздолье. И рука, прорывая привычный круг, сама потянулась написать заявление об уходе и заявление о приеме в отряд инженерно-геологической съемки, отправлявшийся на Ангару...
И стою уже на высоком берегу Енисея, и внизу — баржа-самоходка. Наша баржа! Мы грузим ящики, мешки, рюкзаки, устраиваемся на крыше рубки, последний взмах руки: прощай, база! Минуем кусок широчайшего Енисея, у поселка Стрелка входим в устье Ангары, поднимаемся вверх через пороги и шиверы. Жизнь на барже и впрямь оказалась необычайной и самые прозаичные житейские дела, вроде стирки, сна и обеда, среди простора на фоне синих скал и тайги обретали какой-то иной, глубокий смысл.
После того сезона захотелось получше увидеть Енисей, и удалось пройти его с рефрижератором до Дудинки и назад до Красноярска. Потом Лена, потом Иртыш и Обь... Светлые ночи в рубках, жаркие дни на палубе, снег по берегам в июле, незаходящее солнце, рассказы капитанов о причудах реки, легенды о речных радетелях и оратаях, судьбы, в каждой из которых — золотая крупица (не приходилось встречать на реке человека неинтересного, скучного, пресного) — все вбиралось, запоминалось, откладывалось. И одним из первых отстоялся рассказ о человеке робком и незаметном, но по-своему сильном, увиденном в рейсе по Енисею.
ДВЕ СИГАРЕТЫ
Как подошли к Полярному кругу, сразу похолодало. По стеклу иллюминатора поползли капли, и тысячу раз повторялся в них затянутый мутью Енисей, черные волны и блеклая зелень плоского берега. Ольга Кузьминична мельком взглянула на реку, зевнула и поежилась под платком; она мерзла и поэтому почти целый день провела в каюте на койке, укрывшись одеялом, но сейчас поднялась, чтоб посмотреть Курейку — поселок на левом берегу.
Не видно. Значит, прошли. Да, прошли — повариха Маша стучит в дверь:
— Обедать идите! Бесплатный нынче обед! Обедать!
В Заполярье команде прибавляют к зарплате на еду. Выходит, прошли Курейку... И чего вспомнилась Курейка? Старость, что ль, подошла?..
Ольга Кузьминична не любила воспоминаний, потому что они были такими же холодными и мутными, как сегодняшняя погода, от них становилось зябко.
А ведь тогда в Курейке был солнечный день. И Енисей был синий. Но еще синей глаза у Павла Петровича, синей и резче. Страшно и захватисто было смотреть
на него. Как мигом вскинул он бак, обросший едким пламенем бензина, и швырнул за борт! И все были спасены. Только правая рука Павла Петровича вспыхнула, и он взмахнул ею, как крылом, и огненные перья падали в воду. Только в воду — ни одна искра не угодила в катер, где стояла бочка с бензином и сидели люди.Вечером Ольга Кузьминична склонилась над кроватью и, как могла, успокаивала Павла Петровича. Единственный раз ей удалось так близко побыть возле него. Если б хозяйка не уехала в Туруханск — никогда она даже не дотронулась бы до этого человека, так и смотрела бы на него издали. А тут вот какое счастье — она гладит его левую, дрожащую в ознобе руку. Даже не руку, а одеяло, прикрывающее Павла Петровича. Но все равно — это счастье. Она наклонилась к его лицу, совсем близко, слышит дыхание. Он открывает глаза, смотрит непонимающе...
— Обедать! — стучит Маша в дверь. — Обед бесплатный простынет!
Ольга Кузьминична кутается в платок и стоит, не решаясь выйти из каюты. Наконец отбрасывает воспоминание и идет. Она садится в уголке, у стола, который слева от входа. Кроме нее, здесь никого. Команда маленькая, и все помещаются за столом справа, напротив окошечка, из которого Маша подает тарелки с супом.
Ольга Кузьминична изредка незаметно посматривает в ту сторону. Костя-радист, курчавый парень в тельняшке, рассказывал анекдоты, но замолк, когда она вошла. За столом команды всегда смолкали при ее появлении. Она привыкла к этому. Она здесь человек чужой. Сопровождает груз, и только, Никакого дела здесь у нее до самой Дудинки не будет, поэтому ни с кем близко она и не знакомится. Да если б и захотела, ничего у нее не вышло бы. Здесь все мужчины, а у них она никакого интереса не вызывает — Ольга Кузьминична знает это. И все-таки изредка потихоньку посматривает на Костю. Он ей нравится.
Не проходит рейса, чтоб она не влюбилась в кого-нибудь. Сильней или легче, а обязательно влюбится. Она привыкла к этому, но все равно всякий раз мучилась от неразделенности чувства и больше всего от того, что знала — никто ее не полюбит. И еще безнадежность давила ее, когда она видела детей...
Одиночество окружало Ольгу Кузьминичну всюду, от него не было избавленья. Она знала: навязчивым поводырем оно пойдет рядом до конца. Ночами и в дожди, в холодных каютах, в портовых сторожках и общежитиях, когда ветер сыро и хлипко бьет по железу, приходило страшное чувство пустоты и бесцельности жизни. Ольга Кузьминична куталась в платок, закрывала глаза. Оцепенение охватывало плечи, прижимало подбородок к груди, пронизывало холодной дрожью руки.
И только минуты безнадежной влюбленности отчаянно и горько кружили голову.
Ольга Кузьминична проглотила две ложки лапши, пожевала хлеб... И вдруг с неожиданной для самой себя смелостью посмотрела на Костю. Они встретились глазами. Радист обсасывал кость, губы его лоснились, к загорелой щеке прилипла крошка. Он подмигнул Ольге Кузьминичне, отложил кость и вытер тыльной стороной ладони рот.
— Маруся, что на второе? Опять вермишель! Ох-хо-хо... Воротит... Ну, положи побольше.
Когда он принялся есть, Ольга Кузьминична подумала, что забыт не только этот взгляд ее, но и самое ее существование для Кости безразлично. Она поднялась и ушла в каюту.
Полутьма давила. Один вид холодной койки вызывал озноб. А в иллюминаторе все плыли и плыли умноженные тысячью капель низкие тучи и белые барашки на волне.
Енисей, дождь, берега — все было знакомо до мелочей. Вся жизнь до самого конца тоже была заранее известна. От этого охватывало отчаянье и на мгновенье останавливалось сердце. Разум не хотел знать будущего, душа желала неизвестности, неожиданного чуда, небывалого изменения судьбы. Но даже самое это желание поднимало в сердце такую горечь, что вынести ее, казалось, нет сил.