Летучие зарницы
Шрифт:
Папенька, мне сегодня исполнилось 15 лет, и если бы сейчас ты встретил меня, то не узнал бы свою дочь. Я стала очень худенькая, мои глаза ввалились, косички мне остригли наголо, руки высохли, похожи на грабли. Когда кашляю, изо рта идет кровь - у меня отбили легкие.
А помнишь, папа, три года тому назад, когда мне исполнилось 12 лет? Какие хорошие были мои именины! Ты мне, папа, тогда сказал: "Расти, доченька, на радость большой!" Играл патефон, подруги поздравляли меня с днем рождения, и мы пели нашу любимую пионерскую песню.
А теперь, папа, когда взгляну на себя в зеркало - платье рваное, в лоскутках, номер на шее как у преступницы, сама худая как скелет, - и соленые
Да, папа, и я рабыня немецкого барона, работаю у немца Шарлэна прачкой, стираю белье, мою полы. Работаю очень много, а кушаю два раза в день в корыте с Розой и Кларой - так зовут хозяйских свиней. Так приказал барон... Я очень боюсь Клары. Это большая и жадная свинья. Она мне один раз чуть не откусила палец, когда я из корыта доставала картошку.
Живу я в дровяном сарае: в комнаты мне входить нельзя. Один раз горничная, полька Юзефа, дала мне кусочек хлеба, а хозяйка увидела и долго била Юзефу плеткой по голове и спине.
Два раза я убегала от хозяев, но меня находил ихний дворник. Тогда сам барон срывал с меня платье и бил ногами. Я теряла сознание. Потом на меня выливали ведро воды и бросали в подвал.
Сегодня я узнала новость: Юзефа сказала, что господа уезжают в Германию с большой партией невольников и невольниц с Витебщины. Теперь они берут и меня с собою... Я решила лучше умереть на родной сторонушке, чем быть втоптанной в проклятую чужую землю. Только смерть спасет меня от жестокого битья.
Не хочу больше мучиться рабыней... Завещаю, папа: отомсти за маму и за меня. Прощай, добрый папенька, ухожу умирать. Твоя дочь Катя.
Мое сердце верит: письмо дойдет".
...Я с трудом разобрал адрес на конверте:
"Полевая почта No... Сусанину Петру Николаевичу". На другой стороне конверта было написано: "Дорогие дяденька или тетенька, кто найдет это спрятанное от немцев письмо, умоляю вас, опустите сразу в почтовый ящик".
Я прислонился к стене и хотел еще раз перечитать письмо. Но не смог... не смог. Поспешно вернул письмо капитану. Отвернулся от него и стоял так с минуту у стены дома. Не мог смотреть в глаза капитану, не знаю почему... Руки дрожали, и я стыдился поднять голову, потом вдруг побежал, у поваленной изгороди нашел сухое место (горка опилок), бросился ничком на землю.
Я был беспомощен и слаб, и небо вдруг опрокинулось мне на голову, стало низким, слепым, бесцветным. Я лежал на опилках, я был мертвой птицей.
Птичье сердце, легкий
оперенный камень,
ты с ветром падаешь
в туман. Тебя равнина
принимает. В траве след смерти,
краткий, словно путь улитки.
Кто-то поднял меня, чьи-то теплые руки поставили меня на ноги, и я пошел, опустив голову, и что-то бормотал на ходу. Рука капитана лежала на моем плече. Воздух резал глаза, солнце уже садилось, и было по-прежнему тихо - ни звука, ни шороха.
Капитан молчал. Он крепко держал меня за плечо, так крепко, что я пришел в себя, опомнился и о чем-то заговорил с ним. Потом - какой-то потерянный, долгий вечер, я все порывался куда-то идти, бежать. Куда? Не знаю...
Ночью я шептал странное заклинание. На подоконнике дрожали полоски лунного света, и я смотрел на них так, как смотрят на открывшееся чудо: теперь все, что я видел, слышал и делал, обретало особый смысл.
Мое заклинание начиналось с древних слов: как будто отворились двери, через которые проник старый, настоянный на травах воздух, окропленный дождями. Старые книги услужливо шуршали страницами...
"Заклинаю
силы существующие и несуществующие..." - шептал я."Заклинаю именем всего, что было здесь, на этой земле, под землей и под водой... пусть прибавится гнева и силы... Пусть всколыхнет море и обрушит берега земли страшный северный зверь Индрик, пусть смешаются века и тысячелетия, потому что пришел конец всему, во имя чего светило солнце, текли реки, рождались люди..."
Странный, косноязыкий шепот... Я произносил вслух древние имена и заклятия, и становилось легче.
"Заклинаю именем тех, кто жил на этой земле... Именем Аскольда и Дира, Олега, Святослава и Мстислава, Владимира и Всеволода, Юрия и Ольги, Андрея и Пересвета, Осляби и Александра, Ивана и Петра..." И нескончаемым потоком текли странные древние имена, и поток этот успокаивал, обещал... Что же?
Только одно - ярость.
"Превращусь я в волка, и увижу врага, и побегу за ним, и буду гнать его, пока не загрызу и не задушу. Пусть останутся во мне только сила и ярость. Но если я не увижу врага с земли, пусть превращусь в сокола, и увижу его сверху, и догоню его, и растерзаю, расклюю и разорву на части..."
БЕЖЕНЦЫ
Опять беженцы! Из осеннего леса вернулись к бывшим своим домам. По грязи идут босые дети. Вместо лиц - серые комочки, у старух - жилистые натруженные ноги. В узелках несколько вареных картошек, ржаные корки, отруби с древесной размельченной корой. У иных голова покрыта тряпицей, у детей - старушечьи платки с каймой. Под платками - ветхие платьица или изношенные отцовские пиджаки, драные, прожженные огнем лесных костров; лица серьезные, без улыбок, без любопытства. Нет в них радости, нет света.
На сгоревшем дворе у поваленного столба старуха берет пятилетнюю девочку за руку, дает ей узелок и наказывает посидеть, а сама берет в руки нож и пытается настрогать щепы. Я подхожу к девочке, сую хлеб. Глаза у нее серые, дикие... Рука ее холодная, как ветка весеннего дерева. Она смотрит на меня из-под рваного платка. Я догоняю своих, ветер выжимает из глаз какие-то странные капли, и преследуют эти серые русские глаза.
И тогда, как причуда памяти, приходят слова народной песни...
Ходила сиротинка
По чужому полю,
Искала сиротинка
Батюшку родного,
А нашла студену воду
В рубленом колодце.
"Всколыхнись, вода,
Подымись, волна,
В рубленом колодце
Откликнись, мой батюшка,
На чужой сторонце".
Не всколыхнулась вода
В рубленом колодце,
Не откликнулся батюшка
На чужой сторонце.
Зима... Полусожженная деревня...
Снег, серый от пепла, и ветер крутит этот серый снег вдоль дороги до самой околицы, где стоят виселицы. Их девять.
Три молодые женщины, полураздетые, со слепыми лицами и с голыми посиневшими ногами, головы их с разметанными волосами присыпал белый снег, над ними - светлое подслеповатое небо. У одной из женщин рука сложена и прижата к сердцу, она точно примерзла к ее груди, и пальцы были неестественно широко растопырены. У другой, тоненькой, хрупкой девушки, широко открыты белесые слепые глаза. У третьей женщины на обнаженной спине - багровая звезда.
И еще шесть виселиц... Мужчины в ватниках и рубахах, среди них молодой парень с русым чубом, в косоворотке. Здесь, у виселиц, я увидел Серегу Поликарпова с нашего двора. Я знал, что он санитар, что держался он молодцом, но встречались мы редко. В нем еще много осталось от московского подростка, санинструктор опекал его, и это ему не нравилось. Сейчас же я едва признал в нем прежнего Серегу: глаза его красноречивее слов говорили о пережитом. Я отвел его подальше от виселиц: