Лев Африканский
Шрифт:
Вот в такие-то минуты человек и обнаруживает либо свое величие, либо ничтожность. Увы, именно последнее и прочел я на лице Боабдиля в день нового года в Посольском зале. Я только-только выслушал горькую правду о Басте от одного молодого берберского военачальника, у которого в осажденном городе оставалась семья. Он часто навещал меня по месту моей службы и теперь спросил совета, как ему поступить, не решаясь напрямую обратиться к султану, тем более что весть была не из приятных. Я немедля подвел его к Боабдилю, и тот велел доложить обо всем вполголоса. Склонившись к уху государя, военачальник, заикаясь от робости, передал ему все, что знал.
Однако по мере того как он докладывал, лицо султана расплывалось в широкой, неприятной, ужасающей улыбке. Я и сейчас еще не забыл приоткрывающиеся
Кхали смолк. Была ночь, лица его я не видел, зато слышал его дыхание, вздохи, шепотом произносимые молитвы, которые я повторял вслед за ним. Вой шакалов, казалось, раздавался совсем близко.
«Поведение Боабдиля меня не удивило, — снова заговорил Кхали. — Я знал и о легкомыслии хозяина Альгамбры, и о его слабом характере, и даже о двойственности его отношений с кастильцами. Я знал, что наши правители не безгрешны, что их нисколько не заботит, как защитить королевство, и что уготовано нашему народу. Однако потребовалось собственными глазами лицезреть обнаженную суть последнего султана Андалузии, чтобы ощутить потребность действовать. Господь указывает прямой путь к спасению тем, кому пожелает, прочих же Он обрекает на гибель!»
Дядя задержался в Гранаде еще месяца на три, для того чтобы потихоньку распродать кое-что и выручить немного денег. После чего одной безлунной ночью выехал с матерью, четырьмя дочерьми и слугой в Альмерию — пришлось обзавестись лошадью и несколькими мулами, — а уж там получил от кастильцев разрешение с другими беженцами отплыть в Тлемсен. Он намеревался обосноваться в Фесе с тем, чтобы после поражения Гранады и нам было куда бежать и где обрести пристанище.
Если моя мать весь этот год оплакивала разлуку со своим горячо любимым братом, мой отец — да освежит Господь память о нем — и не думал следовать примеру своего шурина. Нельзя сказать, чтобы в Гранаде царило отчаяние. Весь год ходили довольно обнадеживающие слухи, которые чаще всего в дом приносила неутомимая Сара. «Всякий раз как Ряженая являлась в дом, я знала, что смогу сказать твоему отцу нечто вселяющее надежду, от чего он повеселеет и преисполнится воодушевления на ближайшие несколько дней. В конце концов он уже сам нетерпеливо ждал ее прихода и спрашивал, не звенел ли в его отсутствие „жольжоль“».
Однажды, только Сара переступила порог нашего дома, как стало ясно: у нее куча новостей. Даже не присев, она выпалила то, что узнала от одного кузена из Севильи: король Фердинанд тайно принял двух посланцев султана Египта и двух иерусалимских монахов, явившихся передать ему торжественное предупреждение хозяина Каира: если набеги на Гранаду не прекратятся, гнев мамлюкского султана будет ужасен! Говоря это, Сара истово жестикулировала.
Новость в несколько часов облетела город и обросла подробностями сверх меры, так что на следующий день от Альгамбры до Маврского холма и от Альбайсина до предместья Горшечников тот, кто смел усомниться в немедленном явлении несметных египетских полчищ, неминуемо вызывал у окружающих глубокое презрение и подозрение. Кое-кто даже уверял, что весь мусульманский флот стянут к берегам Ла Рабиты, на юге от Гранады, и что к египтянам присоединились турки и магрибцы. Последних скептически настроенных гранадцев вразумляли так: если эти толки не верны, как объяснить тот факт, что кастильцы уже несколько недель как прекратили свои набеги по всему королевству, а люди Боабдиля, прежде такого боязливого, совершают набег за набегом на территории, находящиеся под контролем христиан, причем совершенно безнаказанно? Неизъяснимое опьянение победой овладело городом, пребывающим в состоянии агонии.
Я был в то время грудным ребенком, несмышленышем, далеким от безумия, охватившего взрослых, и потому не мог принять участия в их ликовании. Гораздо позднее, возмужав и гордо нося имя Гранадца [11] , чтобы напоминать всем о замечательном городе, из которого я был изгнан, я не мог не предаваться раздумьям об
ослеплении жителей моей родины, начиная с моих собственных родителей, которые смогли убедить себя в скором явлении спасительной армии в то время, как одни лишь смерть, поражение и позор стояли у порога.11
Лев Африканский называл себя также Йуханной Асадом ал-Гарнати, как явствует из автографа рукописи составленного им арабско-еврейско-латинского словаря, хранящегося в библиотеке Эскуриала.
Этот год стал для меня и одним из самых опасных во всей моей жизни. Не только из-за угрозы, нависшей над моим городом и моими близкими, но еще и потому, что любой потомок Адама в первый год жизни подвержен самым губительным болезням; многим так и не удается переступить этот порог и остается лишь безвременно сгинуть, не оставив по себе следа. Сколько великих правителей, вдохновенных поэтов, бесстрашных путешественников так и не смогли осуществить предначертанного им лишь оттого, что не преодолели этого первого трудного и чреватого гибелью рубежа. Сколько матерей не осмеливаются привязаться к своим младенцам, страшась потерять их.
Смерть держит жизнь нашу за два конца: Старый не ближе к кончине юнца.В Гранаде считалось, что самый опасный период в жизни младенца — тот, что следует за отнятием от груди, к концу первого года жизни. Многим детям, лишившимся материнского молока, не удается выжить, и потому вошло в обычай вешать им на шею амулет из яшмы и талисманы в кожаных мешочках, иногда содержащие таинственные надписи, предохраняющие от сглаза и болезней; один из талисманов, «волчий камень», по поверью, позволял даже приручать диких зверей, на головы которых его водружали. В те времена, когда не редкостью было повстречаться с разъяренными львами в окрестностях Феса, мне случалось сожалеть о том, что у меня под рукой нет этого камня, хотя и не думаю, что осмелился бы настолько приблизиться ко льву, чтобы положить талисман на его гриву.
Правоверные склонны считать эти обычаи не соответствующими установлениям веры, однако и их дети часто носят амулеты, ибо им редко удается переубедить жен или матерей не делать этого.
Да и сам я — к чему отрицать? — никогда не расставался с кусочком яшмы, который матушка купила у Сары накануне моего первого дня рождения и на котором начертаны каббалистические знаки, кои мне так и не довелось расшифровать. Не думаю, что этот амулет наделен какой-либо волшебной силой, но человек так уязвим перед лицом Судьбы, что ему не остается ничего иного, кроме как привязаться к предметам, облеченным в магическую оболочку.
Упрекнет ли меня однажды в моей слабости Господь, создавший меня таким?
ГОД АСТАГФИРУЛЛАХА
896 Хиджры (14 ноября 1490 — 3 ноября 1491)
Шейх Астагфируллах был узкоплеч, зато носил широченный тюрбан, а голос его был хриплым, как у всех проповедников; в этот год его жесткая, с красным отливом борода начала седеть, придав его угловатому лицу выражение неутолимого гнева, который станет его единственным багажом, когда пробьет час изгнания. Больше не будет он красить волосы и бороду хной — так решил он в минуту усталости, и горе тому, кто спросит у него почему: «Когда Создатель призовет тебя к себе и поинтересуется, чем ты занимался во время осады Гранады, осмелишься ли ты признаться ему, что украшал себя?»
По утрам в час утренней молитвы поднимался он на крышу своего дома, одну из самых высоких в городе, но не для того чтобы созвать верующих на молитву, как было долгие годы, а чтобы разглядеть вдали предмет своего праведного гнева.
— Смотрите, — взывал он к едва очнувшимся ото сна соседям, — там, по дороге в Лоху, возводится могила для вас, а вы спите и ждете, пока вас всех не перебьют! Ежели Господь позволит открыть вам глаза, чтобы вы прозрели, придите, взгляните на эти стены, что за один день вознеслись по воле Иблиса Лукавого!