Лев на лужайке
Шрифт:
— Уходи, Костя!
— Дай денег — уйду!
Мой бедный Костя! Ни лаской, ни криком, ни упрямством искушенного воспитателя — моей жены Веры — не удастся предотвратить неотвратимое; и фатальность этого я понимал, когда выдавал Косте очередные неправедные рубли. Забегая вперед, скажу, что сам Костя никогда и ни при каких условиях, даже уйдя из дому, не будет считать себя несчастным человеком. Выглядеть он будет оборванцем но здоровым, розовощеким оборванцем и, что странно, будет любить меня и мою жену — такой ласковый теленочек! Особенно он будет дружить со своей сестрой Валентиной. Однажды выяснится, что Костя работает грузчиком в мебельном магазине и зарабатывает побольше академика…
По-прежнему
— Обещанного три года ждать, но… Единственный из заместителей главного редактора проживает в двухкомнатной квартире на четырех человек, причем двое разнополых детей. И все это у черта на куличках! Как же так, Михаил Сергеевич?
Он в присущем ему ворчливом и небрежном тоне ответил:
— Никита, все будет сделано! Я готовлю для тебя апартаменты в самом центре. Ты их заработал. Можно встречный вопрос? Какого дьявола ты взялся сам за улучшение жилищных условий? Я проспорил.
— А что?
— Держал пари, что ты никогда не будешь радеть за самого себя.
— Ну, помоги мне, Михаил Сергеевич! С Костей предельно плохо, возможно, центр города окажет благотворное влияние.
— Ни о чем не беспокойся, Никита Борисович! Привет!
Что мне еще оставалось делать после хамского ухода с дачи всемогущего редактора «Зари»? Свирепеть и функционировать — так и произошло: с ходу я зарезал две почти кондиционных статьи на промышленную тему: переписал целиком свою собственную передовую, но и на этом не успокоился, думая, что совсем не понимаю Ивана Ивановича Иванова, когда мне раньше казалось, что я его вижу насквозь и глубже. Я не собирался с ним мириться, чего бы мне это ни стоило. Никита Ваганов умел писать, делал это блестяще — какие еще могут быть вопросы? Четыре сотни в месяц я всегда заработаю, хоть посади меня в зачуханную многотиражку, хоть пошли в шахтную газету Воркуты. Вот уж там я, кстати, развернусь, небу будет жарко…
Я встретился с Иваном Ивановичем, естественно, на заседании редакционной коллегии, надо было видеть, как робко и искательно ловил он мой взгляд, как дважды и без всякой нужды похвалил освещение в газете вопросов промышленности, как вкусно и звучно произносил мое имя: Никита Борисович. Мой вечный конкурент Валька Грачев ревниво морщился: не понимал, чем я вызвал у главного редактора прилив отеческой любви. Но я принял твердое решение не потрафлять ухаживаниям главного редактора — пусть поищет более важные причины для установления контактов.
… Впоследствии, два-три года спустя, мой конфликт с главным редактором выльется в одну его решающую фразу: «Глубоко принципиальный человек! Бескомпромиссный!», что, конечно, повлияет на назначение Никиты Ваганова главным редактором газеты «Заря»…
Редактор центральной газеты «Заря», заглаживая свою вину, будет делать несколько заходов, неловких заходов, чтобы как-то ублажить меня, но ничего не сделает без участия Никиты Петровича Одинцова. Должен сказать, что к этому времени Никита Петрович поднялся еще выше на одну ступень и никак при этом не изменился — был прост, добр и по-прежнему проигрывал мне в преферансе. Примирение произошло чрезвычайно просто: пришла в редакцию Нина Горбатко, не здороваясь, покрутила пальцем, приставленным к виску, положила ногу на ногу.
Она сказала:
— Или очень хитришь, или играешь дурака! Немедленно мирись с Ивановым! Дядя активно хочет, чтобы ты помирился с Иваном Ивановичем, хотя дядя…
— Что дядя?
— Вот уж кто не умеет рассчитывать… Если быть сверхобъективным, то вы с дядей здорово похожи. Тебе ведь только кажется, что ты умеешь создавать ситуации…
Я
сердито сказал:— Сядь поскромнее…
Отвернувшись друг от друга, мы долго молчали, потом Нина сказала:
— По-моему, дядя видит тебя на месте Иванова. Прямо он не высказывался, но намекал на такую возможность… А ты, дурак, не устанавливаешь контакты с Ивановым! С его мнением при назначении преемника будут здорово считаться. Пойми: здорово считаться! И я уверена, что Иванов вызывал тебя, чтобы хорошенько посмотреть на собственного преемника.
Я, Никита Ваганов, делал карьеру по советам женщины и через женщину: более позорного явления не знаю… Я сказал:
— Плевал, понятно? Не хочу, чтобы ты мной дирижировала.
Неужели Нина Горбатко, такая женщина, не понимала, что эпизод с конфликтом нужно было бы создавать, но Иван Иванович опередил меня. Представляете, подхалим чеховского толка Валентин Грачев и неподкупный Никита Ваганов!
Нина Горбатко ругалась на чем свет стоит, и, если бы не лень, я рассказал бы племяннице, как она не знает жизни и газеты, как далека от повседневности, а еще пыжится, так сказать, «глобулять». Она разорялась необыкновенно долго:
— И эта твоя домашняя рабыня-жена, и эта твоя житейски-сверхмудрая Нелли — дуры одного и того же порядка: они думают, что тебе нужен редакторский пост, а тебе необходимо только и только редакторское состояние. — Она прищурилась. — Ты помолодеешь, покрасивеешь, купишь пару хороших костюмов и… Никита, что мы сделаем еще?
— Купим запонки.
— Ура! Мы купим запонки!
— И носки.
— Боже великий, о носках я не подумала! — Она вскочила. — Мы купим тебе дюжину прекрасных разноцветных и однотонных носков. Причем носки мы будем покупать вместе.
Я развалился в низком кресле, положил ногу на ногу, сделал вид, что изо рта торчит толстая «гавана», рассеянно прищурился. Нина сникла.
— Вот всегда ты так! — сказала она. — Топишь все светлое и прогрессивное. У, прагматик!
… Меня любила, любит и будет любить почти по шариату жена Вероника, меня по-своему любит Нелли Озерова, но такую любовь ко мне — любовь платоническую — я получил только от Нины Горбатко, и незадолго до моей смерти она, наверное, шепнет уже лежачему Никите Ваганову: «Спасибо!» Два человека поверят и поймут, что мы не любовники: моя жена Вера и Никита Петрович Одинцов…
— Сама купишь мне носки, — сказал я. — И не дюжину, а всего две пары… Думаю, на этом твоя покупательная страсть удовлетворится…
Я пошатнулся, схватился за грудь; перед глазами покачивался океан, словно консервная банка, набитый креветками; верхняя часть океана казалась расплавившейся; что-то кричало прямо в мое лицо, но слов в крике не было, и потому это мог быть и волчий вой… Очнулся я на диване с перевернутым надо мной лицом Нины. Я просительно и нежно произнес:
— Нина, милая, об этом нельзя рассказывать никому. Твоему честному слову я поверю! Даешь честное слово?
Бледная и дрожащая, она ответила:
— Даю слово!
… Я должен умереть и умру… Хотя врачи впервые мой диагноз назвали смешным по звучанию словом, им самим, казалось, непонятным. Я немедленно прочел все книги и учебники и теперь приватно знаю о болезни все. Любое мое слово — даже нечаянное — приобретает реальный вес исповеди, и не потому, что мне нечего терять, а потому, что все рассказанные мною истории имеют неизвестный мне конец. Где здесь причины, где следствия — мне и самому не очень понятно, но главное в том, что я все равно не добьюсь даже маломальской степени объективности. Человеку хочется казаться лучше, чем он есть на самом деле, и вот я с прискорбием обнаруживаю, что, умирая, пытаюсь рисовать портрет совсем не того Никиты Ваганова, который существовал на белом свете…