Лев Толстой. Психоанализ гениального женоненавистника
Шрифт:
Я телеграфировал в Данков доктору Семеновскому, что состояние графа Толстого ухудшается, и вскоре получил ответ с обещанием приехать как можно быстрее, несмотря на то, что я известил его, что в Астапово уже прибыли два московских врача.
Обстановка в доме Озолина была нервозная и совершенно неподходящая для больного, однако я не знал, как тут можно помочь. Сердобольные друзья, ходившие за ним, порой ненарочно будили его, мешали ему, чего не следовало делать: в такой болезни главное – покой. Дежурство их не было упорядоченным, к концу той тяжелой недели все они были возбужденные, крайне утомленные.
В дверь то и дело стучали назойливые корреспонденты, да и просто любопытные. Беспокойства
Во время совместной еды порой бывало шумно. Не догадались сразу смазать дверные петли, и они сильно скрипели, тоже мешая больному. Я часто спрашивал себя, не вредят ли Толстому разговоры, но я пользовался возможностью пообщаться с ним только, когда писатель бодрствовал и сам выражал желание разговаривать. Гораздо больше беспокоили его во время протапливания печки, мытья пола, досаждали умыванием и обмыванием тела, также не догадались, когда Лев Николаевич дремал, сделать на дверях знак не входить.
Позднее, уже к ночи снова начался бред, Толстой о чем-то просил, умолял дочь и друзей понять его мысль, помочь…
– Ходил за грибами. Хорошо думалось: умереть? Ну что ж. Износить свою личность так, что она ненужна… неразумна. Мне противно неразумное, стало быть – противна моя жизнь. Мне нужно и радостно разумное, стало быть, нужна и радостна смерть… Стало ясно, как и чем сильны женщины: холодностью и невменяемой, по слабости их мысли, лживости, хитрости, льстивости… Наслаждения, страдания – это дыхание жизни: вдыхание и выдыхание, пища и отдача ее, свою цель в наслаждении и избежании страданий, это значит потерять путь, пересекающий их. Цель жизни общая или духовная. Единение. Только… Не знаю дальше, устал.
Лев Николаевич не хотел ничего пить, но потом началась икота, и он почувствовал изжогу. Чертков уговорил его проглотить три чайные ложки сахарной воды, а немного спустя молока с коньяком.
В комнату вошла прислуга. Лев Николаевич привстал на кровати, протянул руки и громким радостным голосом, глядя в упор на девицу, вскрикнул:
– Маша, Маша!
Та в испуге выскочила из комнаты.
– Саша, пойди посмотри, чем это кончится, – проговорил он, обращаясь к младшей дочери.
Она растерянно осмотрелась по сторонам.
– Может быть, ты хочешь пить?
– Ах, нет, нет… Как не понять, это так просто.
И принялся снова просить:
– Подойдите сюда, чего вы боитесь, не хотите мне помочь, я всех прошу…
Увы, никто из нас не мог понять, в чем должна заключаться эта помощь.
Он продолжал говорить что-то непонятное нам:
– Искать, все время искать… – Потом, посмотрев на дочь: – Саша, все идет в гору… Чем это кончится. Плохо дело… плохо твое дело. После молчания: «Прекрасно», а потом он вдруг снова: – Маша!.. Маша…
Посовещавшись, Беркенгейм и Никитин прибегли к морфию. Но подействовал он не сразу, еще долгое время больной метался и стонал.
Покинув его около полуночи, я зашагал вдоль путей к своему дому, желая выспаться. Но вдруг меня окликнули. Это была Татьяна Львовна с одним из братьев, выглядела она очень грустной и усталой. По ее словам Софья Андреевна, ускользнув от опеки, опять ходила к дому Озолина, и ее, конечно же, не впустили. Старая графиня согласилась на уговоры сыновей и вернулась в свой вагон, но с тем условием, что Татьяна Львовна найдет меня и все выспросит.
– Саша никогда не допустит мама к отцу! – призналась Татьяна Львовна. – Они не любят друг друга. Разлад их начался, наверное, в самую минуту Сашиного рождения. То был день, когда из-за какой-то ссоры отец ушел из
дома. До сих пор вижу, как он удаляется по березовой аллее… И вижу мать, сидящую под деревьями у дома. Ее лицо искажено страданием. Широко раскрытыми глазами, мрачным, безжизненным взглядом смотрит она перед собою. Она должна была родить и уже чувствовала первые схватки. Было за полночь. Мой брат Илья пришел и бережно отвел ее до постели в ее комнату. К утру родилась Александра. Но, простите, это все к делу не относится… Вы сможете навестить мама? Ненадолго…– Я почту за честь… Но скажите мне вот что: сейчас в Астапово приехали мои более ученые коллеги и Ваши хорошие знакомые. Почему Вы не желаете позвать кого-то из них?
– Мама не хочет. Она убеждена, что все настроены против нее.
– А это так?
– Отчасти… Так Вы пойдете?
Конечно же, я обещал, что сейчас же пойду вместе с ней к Софье Андреевне.
Графиня ждала меня в обществе своего сына, удерживавшего ее от того, чтобы она вновь не отправилась к дому, где лежал больным ее муж.
Она выслушала меня очень внимательно. Я не стал скрывать, что считаю положение почти безнадежным. Графиня приняла известие мужественно, но снова принялась сетовать, что ее не допускают к мужу.
– Александра Львовна считает, что Вы не понимаете философских воззрений Вашего гениального супруга… – начал я.
– Не понимаю?! – вспылила Софья Андреевна. – Да он упрекает меня в том, что я не могу, буквально не могу видеть и чувствовать, как он! Не могу изменить свою жизнь… А нужны ли эти изменения? Вот девочки – ни одна нормально родить не смогла. А все его вегетарианство виной! Да и как я могу его понять? Когда ко Льву Николаевичу приходит какой-нибудь посетитель… Какой-нибудь… «толстовец», вряд ли прочитавший хоть одну Левочкину книгу. Они беседуют… о религии. Я хотела было послушать их разговоры, но если я остаюсь в комнате, то Левочка молча, вопросительно так на меня посмотрит, что я, поняв его желание, чтоб я не мешала, принуждена бываю уйти. Я слушать не должна, а должна знать свое место… А потом мне внушают, что охлаждение Левочки ко мне – от моего непонимания его. А я знаю, что ему главное неприятно, что я вдруг так всецело поняла его, слишком поняла то, чего не видала раньше. Особенно плохо стало, с тех пор как в нашем доме появился этот человек.
– О ком Вы?
– Ну конечно, об этом его идоле! Холодном деспоте!
– О Черткове?
– Да. Он вечно ссорит нас.
– Омерзительный тип! – подтвердил один из сыновей. – Он желает сам заполучить права на книги нашего отца и зарабатывать на них.
– Все его так называемые убеждения – чистой воды притворство, – принялась объяснять Софья Андреевна. – А «толстовство» – учреждение. Обманом от нас, он даже тихонько уговорил Льва Николаевича сняться группой со всеми их «темными». Публика подхватила бы это, и все старались бы купить Толстого с его учениками. Многие бы насмеялись. Но я не допустила, чтобы Льва Николаевича стащили с пьедестала в грязь. На другое же утро я поехала в фотографию, взяла все негативы к себе, и ни одного снимка еще не было сделано. Деликатный и умный немец-фотограф, Мей, тоже мне сочувствовал и охотно отдал негативы.
– А вы слышали, как наш отец Черткова зовет? – поинтересовался один из сыновей Льва Николаевича, по-моему, его звали Андрей. – «Милым другом». Трогательно, не правда ли? Они постоянно дарят друг друг личные вещи, даже ношенные. Так отец подарил «милому другу» куртку со своего плеча, да еще радовался, что она будет его «Бате» «больше по вкусу, именно как поношенная», а тот ему в ответ – подтяжки, отец пишет подаренной Чертковым самопишущей ручкой…
– Андрей, перестань! – воскликнула Татьяна Львовна, прижав пальцы к вискам, лицо ее пылало.