Лев Толстой
Шрифт:
Толстой считал борьбу с чувственностью важным, но все-таки не главным мотивом повести «Отец Сергий» (в «Дьяволе» — это мотив доминирующий, господствующий): «Борьба с похотью тут эпизод или, скорее, одна ступень, главная борьба — с другим — с славой людской». Пожалуй, центральной сценой повести является сцена великого падения и унижения героя, может быть, самая жестокая и натуралистичная во всем творчестве Толстого. Именно об этой сцене писал Горький в своем прекрасном очерке-воспоминании: «В одном месте рассказа, где он с холодной яростью бога повалил в грязь своего Сергия, предварительно измучив его, — я чуть не заревел от жалости». Горький рассказал и о реакции Леопольда Антоновича Сулержицкого (Сулера; Толстой о нем — «самый чистый человек, какого я знаю»), приведя прелюбопытный диалог между ними:
«Читал Сулеру и мне вариант сцены падения „Отца Сергия“ — безжалостная сцена. Сулер надул губы и взволнованно заерзал.
— Ты что? Не нравится? — спросил Лев Николаевич.
— Уж очень жестоко, точно у Достоевского. Эта гнилая девица,
— Это был бы грех без оправдания, а так — можно оправдаться жалостью к девице — кто ее захочет, такую?
— Не понимаю я этого…
— Ты многого не понимаешь, Левушка, ты не хитрый…»
Достоевский вспомнился Сулержицкому потому, что у того такая уж репутация сложилась после статьи Михайловского «Жестокий талант». Стилистика Достоевского мягче и сентиментальнее; гораздо более оправданными представляются параллели с некоторыми произведениями Горького («Страсти-мордасти», «Сторож»), Луи Селина, В. Шаламова, У. Стайрона, Лукино Висконти, Луиса Бюнюэля, Ларса фон Триера. Но это рассуждение так, между прочим, и для того, чтобы не замыкаться в рамках конца XIX — начала XX века. Существенно, что такую жестокость, безжалостность Толстой считал художественно необходимой: «Он думал, что живет для Бога, а под эту жизнь так подставилось тщеславие, что божьего ничего не осталось, и он пал; и только в падении, осрамившись навеки перед людьми, он нашел настоящую опору в Боге. Надо опустить руки, чтобы стать на ноги».
Это из письма к одному из членов смоленской земледельческой общины; в том же духе и запись в дневнике: «Надо, чтобы он боролся с гордостью, чтоб попал в тот ложный круг, при котором смирение оказывается гордостью; чувствовал бы безвыходность своей гордости и только после падения и позора почувствовал бы, что он вырвался из этого ложного круга и может быть точно смиренен. И счастье вырваться из рук Дьявола и почувствовать себя в объятиях Бога».
Герой повести «Дьявол» не почувствовал себя «в объятиях Бога» и не нашел после позорного «падения» опоры, не стал на ноги. Но там, в сущности, и нет никакого «падения», тем более унизительного, срамного, постыдного не было, во всяком случае, реального (в воображении, умственно герой много раз совершает акт прелюбодеяния). Иртенев всё время балансирует над бездной, и когда ему становится слишком ясно, что он не может одолеть вожделение, что неминуемо должна последовать «гибель», совершает самоубийство (в другой версии конца — убийство «дьявола»). Повесть — об иррациональной, неодолимой чувственной страсти, вечной человеческой трагедии, от которой не застрахован никто, ни один человек, как бы высоко ни стоял он на иерархической лестнице, к какому бы сословию ни принадлежал, какими бы дарами природы ни был наделен. Никаких других существенных мотивов в этой, несомненно исповедальной повести нет, как нет и задора отрицания, обличения, равно и азарта самоосуждения. В творчестве позднего Толстого — это самое нетенденциозное произведение.
Жестокость и безжалостность почти всегда орудия тенденции. В повести «Дьявол» «падение» изображено так поэтично и мягко, что его и «падением» как-то неловко назвать, а «грех» так привлекателен и поэтичен, что его «грешно» осуждать. Свидания в ореховой и кленовой чаще, облитой ярким солнцем, в шалаше, в караулке, в сенном сарае, в овраге, где треснула сломанная ветка и обстрекался Иртенев, теплые июньские дожди, «случайные» встречи любовников («и он и она не шли прямо на свиданье, а старались только сходиться»). Любовь — страсть: Иртенев «упивается» Степанидой, наблюдает за ней со второго этажа и тщетно долго ожидает ее появления, стоя за кустом орешника, а его воображение соблазнительно рисовало с неотразимой прелестью ее образ. Любовь-игра, захватывающая и веселая; не дождавшись любовника в обычном месте в лесу, бойкая, ловкая, легкая Степанида переломала в досаде всё, до чего могла достать рукой: черемуху, орешень, молодой клен толщиною в кол — ее приметы, память, цепи рабства, связавшие их. Слов почти нет, да они и не очень нужны; обжигающий смеющийся взгляд «говорил о веселой, беззаботной любви между ними, о том, что она знает, что он желает ее, что он приходил к ее сараю и что она, как всегда, готова жить и веселиться с ним, не думая ни о каких условиях и последствиях». Беспримесная стихия веселой, беззаботной любви-игры без всяких там дум о греховности, стыде, разных условиях и последствиях. Если это и «дьявол», то очень привлекательный, да и нельзя убить «дьявола» — убить можно только себя.
Софья Андреевна все-таки обнаружила спрятанную повесть. Толстой вдруг решил «просмотреть» ее в феврале 1909 года. Просмотром остался недоволен: «Тяжело, неприятно». Софья Андреевна уже давно шпионила за мужем, беспокоясь о скрываемых от нее дневниках, письмах и произведениях, везде подозревая коварные умыслы Черткова, дочери Александры и других. Накопила уже немалый «исследовательский» опыт, так что тайник обнаружить ей удалось, что и отразилось в ежедневниках (запись, от 11 мая): «Неприятное чтение „Дьявола“, сочинение Л. Н., которое он от меня скрывал». Дальше — больше. Чтение возбудило Софью Андреевну, вспомнившую, должно быть, не только все «соблазнительные» сцены в произведениях мужа, но и ненавистную Аксинью Базыкину. Неудивительно, что через день разразился семейный скандал, к счастью, завершившийся слезами и примирением. Хроника событий воспроизведена в дневнике Толстого: «За завтраком
Соня была ужасна. Оказывается, она читала „Дьявол“ и в ней поднялись старые дрожжи, и мне было очень тяжело. Ушел в сад. Начал писать письмо ей то, что отдать после смерти, но не дописал, бросил, главное оттого, что спросил себя: зачем? Сознал, что не перед Богом для любви. Потом в 4 часа она всё высказала, и я, слава Богу, смягчил ее и сам расплакался, и обоим стало хорошо».Осуждать Софью Андреевну нелепо и бессмысленно; она всегда была ревнива, и в гораздо большей степени, чем выдержанная и деликатная жена героя повести «Дьявол», а в последние годы жизни Льва Николаевича отношения между супругами, как и вообще между Толстыми в Ясной Поляне и за ее пределами, были предельно напряженными. «Дьявол» — произведение очень откровенное (рассказ о «падении», которое могло бы случиться, не будь приняты разные энергичные меры) и очень «толстовское», в котором выпукло отразились неоценимые черты личности и жизненного пути писателя — бесстрашие самоанализа и постоянное самосовершенствование. Лесков с нескрываемым восхищением писал Суворину об этих драгоценных свойствах натуры Толстого: «Себя совсем переделать, может быть, и нельзя, но несомненно, что намерения производят решимость, а от решимости усилия, а от усилия привычка, и так образуется то, что называют „поведением“. Припомните-ка, каков был Лев Николаевич, и сравните — каков он нынче!.. Всё это сделано усилиями над собою и не без промахов и „возвратов на своя блевотины“. Об этом нечто известно многим, да и сам он в одном письме пишет: „Только думаешь, что поправился, как, глядишь, и готов, — опять в яме“… А если бы он не „поправлялся“, — то… каков бы он был с этим страстным и гневливым лицом?.. А он себя переделал и, конечно, стал всем милее и самому себе приятнее».
Но тут непременно надо добавить, что процесс «поправки» никогда не прекращался, постоянно было и недовольство Толстого собой, часто отмечающего в дневниках свои «грехи», нумерующего их, в первую очередь во всем винящего себя и стремящегося этому искусству, как свидетельствует Татьяна Львовна, обучить дочерей и сыновей. Татьяна Львовна, истинная дочь своего неугомонного, более всего ценящего правду отца, необыкновенно точно, в его же духе, отчетливо понимая, что лесть и идеализация были бы здесь просто преступны и нестерпимо фальшивы, сказала, отчасти согласившись с Лесковым: « Единственная причина, почему книги, взгляды и жизнь отца настолько выше общего уровня и приковали к нему внимание всего света, это та, что он всю жизнь искренно сознавал и изо всех сил боролся со своими страстями, пороками и слабостями. Его громадный талант, гений доставили ему заслуженную литературную славу среди так называемого „образованного общества“, но что всякий крестьянин изо всякого глухого угла знал, что мог обратиться к нему за сочувствием в делах веры, самосовершенствования, сомнений и т. п., — этому он обязан тем, что ни одного греха, ни одной слабости в себе он не пропустил, не осудив ее и не постаравшись ее побороть. Натура же у него была не лучше многих, может быть, хуже многих. Но он никогда в жизни не позволил себе сказать, что черное — белое, а белое — черное или хоть бы серое».
Голод
Голодные годы в России случались нередко — и в XIX веке, и в XVII, и раньше. И позже. Вопреки логике и здравому смыслу, с какой-то дьявольской регулярностью. Герой «Деревни» Бунина с горестным недоумением размышлял над странной и парадоксальной историей своего, казалось бы, такого изобильного края: «Господи Боже, что за край! Чернозем на полтора аршина, да какой! А пяти лет не проходит без голода».
Так что голод 1891–1892 годов, поразивший десятки губерний России, большой неожиданностью не был, он на первых порах даже особой тревоги не вызывал. Полагали — и этот оптимистический тон преобладал в прессе, — что разумные, энергичные меры правительства и щедрые пожертвования помогут сравнительно быстро и легко преодолеть кризис. Однако бедствие оказалось и масштабнее, и злокачественнее.
Первые тревожные симптомы надвигающегося народного несчастья появились уже в конце весны. Татьяна Львовна с некоторой растерянностью и с оглядкой на мнения отца, которому так трудно следовать, пишет в своем дневнике 24 мая: «Ужас как много бедных в эти дни приходит, и отовсюду слышно, что и предстоящий урожай будет очень плох. Рожь и овес желтеют и пропадают, а у нас, где всходы и зеленя были хороши, на рожь напало какое-то черненькое насекомое, и от него колос желтеет и теряет зерна. Меня беспокоит эта бедность, но я ничего не делаю, чтобы помочь. Я знаю, что единственное средство — это всем убавить свои требования и поменьше поглощать чужих трудов; но я и этого не делаю и со страхом вижу, что мои привычки и требования всё увеличиваются».
Скоро о голоде стали говорить повсюду. Сначала Толстой был раздражен слухами, призывами к пожертвованиям и благотворительности, к которой он относился отрицательно, считая вредной и только отвлекающей от уяснения подлинных причин общего неблагополучия, главных болезней нового времени. Об этом со всей очевидностью свидетельствует дневниковая запись от 25 июня: «Все говорят о голоде, все заботятся о голодающих, хотят помогать им, спасать их. И как это противно! Люди, не думавшие о других, о народе, вдруг почему-то возгораются желанием служить ему. Тут или тщеславие — высказаться, или страх; но добра нет… Нельзя начать по известному случаю делать добро нынче, если не делал его вчера. Добро делают, но не потому, что голод, а потому, что хорошо его делать».