Лев Толстой
Шрифт:
По свидетельству толстовца Евгения Ивановича Попова, которым долгое время были увлечены и Татьяна Львовна, и Мария Львовна, в смоленской общине живо обсуждались «Крейцерова соната» и особенно половой вопрос; после споров порешили, что браки не должны быть, а девушки клялись, что если б им случилось вдруг выйти замуж, то они бы на следующий день утопились в реке. А в 1909 году в Ясной Поляне появился «румынец» Андрей Марухин, в восемнадцать лет оскопивший себя под впечатлением от «Крейцеровой сонаты». «Румынец» показался Толстому в высшей степени интересным человеком. Софье Андреевне запомнилось другое — разочарование приехавшего в своего рода Мекку для девственников, возжелавших жить вне Вавилона трудами рук своих, пораженного контрастом между сочинениями и «роскошью», в какой жил граф. Он будто бы очень огорчился,
Толстой получал много писем от читателей с вопросами и недоумениями, что не могло не обеспокоить писателя, ожидавшего большего понимания как героя, так и авторской мысли (тенденции). Недоброжелательных и отрицательных мнений оказалось гораздо больше, чем можно было предположить. Роптало и недоумевало даже окружение писателя. Огорчил Толстого молодой врач Буткевич, рассказывавший, что многие просто ненавидят «Крейцерову сонату», видя в ней описание полового маньяка.
Редактор «Русского богатства» Леонид Егорович Оболенский, сотрудничеством с которым Толстой дорожил, писал ему, что у молодых женщин повесть вызвала негодование, которое и он, судя по всему, разделял. На этот раз Толстой счел необходимым ответить подробно, вступиться за героя, объяснить замысел и некоторые особенности его монолога.
Как-то в дневнике Толстой обмолвился: «Я пишу „Крейцерову сонату“ и даже „Об искусстве“ — и то и другое — отрицательное, злое». А в письме к Оболенскому он объясняет, что никакой другой повесть не могла и не должна была быть, мягко отвечая на упреки критика: «Мне кажется, что вы неправы… в тех раздражительных нападках на рассказчика, преувеличивая его недостатки, тогда как по самому замыслу рассказа Позднышев выдает себя с головой, не только тем, что он бранит себя (бранить себя легко), но тем, что он умышленно скрывает все добрые черты, которые, как в каждом человеке, должны были быть в нем, и в азарте самоосуждения, разоблачая все обычные самообманы, видит в себе одну только животную мерзость».
Чрезвычайно важное, просто драгоценное пояснение: следовательно, Позднышев умышленноскрывает свои добрые черты, доходя до крайностей в азарте самоосуждения. И это позволяет ему обобщать, гротескно заострять выводы, обличать, пророчествовать. Азарт осуждения в повести неразрывно связан с азартом самоосуждения.
Ознакомившись с многочисленными недоумениями, возражениями, вопросами и протестами читателей и читательниц, знакомых с восьмой литографированной редакцией повести, Толстой наоборот усилил отрицательное, злое, разрушительное. Остался верен этой тенденции и в публицистическом «Послесловии», вызвавшем еще больше нареканий, чем сама повесть. Отверг настойчивую просьбу обеспокоенного Черткова: «Я не мог в послесловии сделать то, что вы хотите и на чем настаиваете, как бы реабилитацию честного брака. Нет такого брака».
«Какая жесткая шея была…» — вспоминает Позднышев, восстанавливая картину убийства жены. Этой детали не было ни в одной из ранних редакций повести. Отказался Толстой в окончательном тексте повести и от одного мотива, присутствующего в ряде редакций, в том числе литографированной, — мотива, сочувственно воспринятого многими современниками, к примеру Лесковым, вынесшим понравившиеся ему слова, которые он в привычной своей манере очень вольно цитирует, не искажая, однако, смысла, в эпиграф к рассказу «По поводу „Крейцеровой сонаты“»: «Всякая девушка нравственно выше мужчины, потому что несравненно чище его… девушка, выходящая замуж, всегда выше своего мужа. Она выше его и девушкой и становясь женщиной в нашем быту».
Между тем этот мотив был тщательно разработан в ряде редакций, особенно в самой мягкой и «доброй» третьей, где звучит настоящий гимн невинной девушке: «Девушка обыкновенная, рядовая девушка какого хотите круга, не особенно безобразно воспитанная, — это святой человек, это лучший представитель человеческого рода в нашем мире, если она не испорчена особенными исключительными обстоятельствами…
Да посмотрите, в ней нет ничего развращающего душу, ни вина, ни игры, ни разврата, ни товарищества, ни службы ни гражданской, ни военной. Ведь девушка, хорошо воспитанная девушка — это полное неведение всех безобразий мира и полная готовность любви ко всему хорошему и высокому. Это те младенцы, подобным которым нам велено быть».Мысль, важная для Толстого. Он в лаконичной форме повторит ее, вспоминая Ергольскую, в дневнике 1903 года: «Истинно целомудренная девушка, которая всю данную ей силу материнского самоотвержения отдает служению Богу, людям, есть самое прекрасное и счастливое человеческое существо (тетенька Татьяна Александровна)».
В той же третьей редакции повести в невесте выделяется идеальное начало, искание истины, готовность принести жертву. На нее производит сильное впечатление «Мертвый дом» Достоевского (описание наказания шпицрутенами), и знаменательно, что чтение главы книги Достоевского (по Толстому, образец христианского и нужного людям искусства) должно было предварять первое признание в любви.
В ранних редакциях и о жене говорится как о прекрасном человеке, которого не смог разглядеть Позднышев. Она «добрый, великодушный, почти святой человек, способный мгновенно, без малейшего колебания и раскаяния, отдать себя всего, всю свою жизнь другому». Вспоминает там рассказчик и об артистичности жены, даже о ее музыкальном таланте: «Я часто удивлялся, откуда у нее это бралось, эта точность, даже сила и выражение в ее маленьких, пухленьких, красивых ручках и с ее спокойным, тихим, красивым лицом». Всё это черты прекрасной, даже избранной натуры, которые восстанавливает после убийства муж, особенно часто возвращаясь к первому и идиллическому времени знакомства.
Но в окончательной редакции даже о первой невинной поре рассказывается иронически и обобщенно, как о великом затмении, заблуждении, как о фальши и обмане, западне, в которую его «поймали». Рассказывается раздраженно, цинично, с подчеркиванием теневой стороны. Ничего особенного, индивидуального в этой пленившей его девушке не было; всё до банальности неинтересно, сплошной мираж — катание на лодках, наряды-приманки. Не было и никакого духовного сближения: просто заурядный, легитимный разврат, кажущийся чем-то воздушным и чистым только «в этом сплошном доме терпимости».
В конце концов индивидуальные приметы исчезли. Всё индивидуальное, личное, особенное затушевано или устранено. Потому-то Позднышев так естественно и уверенно вплетает свою историю в поток разоблачений, инвектив, памфлетно-парадоксальных выпадов, что она типична. Он говорит вообще о невестах и женах, женихах и «жениховстве», мужьях и любовниках, детях и докторах, блудниках и модницах.
Постоянно типичность и всеобщность подчеркиваются: герой жил, как живут все, думая, что живет как надо, и женился, как все женятся в том круге общества, к которому принадлежал, и развратничал, как все развратничали, был несчастен в семейной жизни, как все. Потому-то и настаивает на том, что «все мужья, живущие так, как я жил, должны или распутничать, или разойтись, или убить самих себя или своих жен, как я сделал». «Я» всё время легко и органично переходит в «мы» и «все».
Свои резкие, вопиющие суждения Позднышев преподносит как бесспорные истины, разрывающие многовековую и искусно сплетенную паутину лжи и лицемерия, опутавшую всю человеческую жизнь и более всего семейные и половые связи. Здесь нигде и ни в чем нет простых, ясных, чистых отношений, и — главное, искажены нравственные понятия. Тут средоточие всех человеческих драм и несчастий — в душных бордельных и семейных спальнях. И Толстой, безусловно, разделяет почти всё в речах Позднышева. Это сам писатель, а не герой повести, говорил Горькому: «Человек переживает землетрясения, эпидемии, ужасы болезней и всякие мучения души, но на все времена для него самой мучительной трагедией была, есть и будет — трагедия спальни». И это Толстой запишет в дневнике 1899 года: «Главная причина семейных несчастий та, что люди воспитаны в мысли, что брак дает счастье… но брак есть не только не счастье, но всегда страдание, которым человек платится за удовлетворение полового желания, страдание в виде неволи, рабства, пресыщения, отвращения, всякого рода духовных и физических пороков супруга, которые надо нести…»