Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Сыновей жалел, беседовал, затрагивая серьезные и деликатные темы, а когда они выросли, часто спорил, но никогда не приказывал и не навязывал своих мнений. Татьяна Львовна так описывает деликатный стиль, присущий Толстому: «Я хочу подчеркнуть одну черту отца: он не только никого не поучал, никому даже из членов своей семьи не читал наставлений. Но он и вообще никогда никому не давал советов. Он очень редко говорил с нами о своих убеждениях. Он трудился один над преобразованием своего внутреннего мира. Мы не видели, как проходил процесс этого развития, и в один прекрасный день оказались перед результатом, к которому не были подготовлены».

Мнений своих и оценок Толстой не навязывал в строгой, императивной, категоричной манере, но с поразительным упорством и последовательностью их излагал, повторял, пропагандировал, оказывая сильное давление, невольно вызывавшее сопротивление. Сергей Львович, почти не принимавший участия в семейной борьбе последних лет, ровно относившийся к отцу и матери и вообще не выказывавший никаких предпочтений, тем не менее писал о двух сторонах \медали: «Мы не только любили его; он занимал очень большое место в нашей жизни; и мы чувствовали, что он подавляет наши личности, так что иной раз хотелось вырваться из-под этого давления. В детстве это было бессознательное

чувство, позднее оно стало сознательным, и тогда у меня и у моих братьев явился некоторый дух противоречия по отношению к отцу». Всё чаще и чаще раздавался ропот, который вызывал раздражение отца, не приветствовавшего многоголосие в семье. Он резко, насмешливо осуждал желание сына Сергея поступить на физико-математический факультет Московского университета, понося естественные науки и позитивизм. А когда по окончании института Сергей обратился к отцу за советом, чем ему лучше заняться, то получил обидевший и отдаливший от мировоззрения отца ответ: «Дела нечего искать, полезных дел на свете сколько угодно. Мести улицу — также полезное дело».

Сергей Львович был замкнут, сдержан и застенчив. Сестры его любили за благородство, честность, независимость и доброту. Младшая сестра Александра писала о нем с любовью и состраданием: «Он был самый серьезный и трудолюбивый из всех братьев Толстых, жил своей обособленной жизнью, не примыкая ни к матери, ни к отцу, редко делился своими мыслями с семейными, тая всё в себе, и только когда Сергей садился за фортепьяно и часами играл своих любимых Шопена, Бетховена, Баха, Грига и пытался что-то сам сочинять, все невольно заслушивались… только роялю одному Сергей открывал свою душу: в звуках то бурно-страстных, то нежно-певучих чувствовались и грусть, и внутренняя борьба этого некрасивого, замкнутого в себе юноши». Самый строгий и надежный из всех сыновей Толстого, которого, по мнению Татьяны Львовны, он не оценил по заслугам.

Толстой смотрел на детей как на различные отражения своего облика, и очень часто эти отражения ему не нравились, временами он даже с отвращением гляделся в безжалостные, равнодушно правдивые зеркала. Он не отделял и не мог отделить детей от себя. Нес ответственность за всё — и за благородные порывы, и за «нравственную тупость». Они были его детьми, его произведениями, его грехами, его добродетелями и пороками. «Мои дети, мое произведение со всех сторон, с плотской и духовной. Я их сделал, какими они есть. Это мои грехи — всегда передо мной. И мне уходить от них некуда и нельзя. Надо их просвещать, а я этого не умею, я сам плох. — Я часто говорил себе: если бы не жена, дети, я бы жил святой жизнью, я упрекал их в том, что они мешают мне, а ведь они — моя цель, как говорят мужики. Во многом мы поступаем так: наделаем худого; худое это стоит перед нами, мешает нам, а мы говорим себе, что я хорош, я бы всё сделал хорошо, да вот передо мной помеха. А помеха-то я сам».

Толстой считал воспитание процессом бесконечным и не оставлял без наставлений и советов уже выросших и повзрослевших, со сложившимися жизненными правилами и привычками детей; чем взрослее они становились, тем больше интересовали его — Толстой не жалел времени как на беседы, так и на переписку с ними. Споры, часто перетекавшие в ссоры, не останавливали и не смущали его. Много раз он срывался, слишком горячился, злился, гневался, обрывал с досадой разговор или брал не тот тон, актерствовал, не был искренен. Следовательно, не выдержал «экзамен», сплоховал — повод занести этот «грех» в дневник и постараться в следующий раз не провалиться. Воспитание у Толстого неотделимо от самовоспитания, от никогда не прекращающейся работы самосовершенствования. Слова отца могли задевать, обижать, больно ранить — на правах очень близкого родственника он позволял себе с детьми многое, особенно не церемонился и эмоций не скрывал — терпением Толстой не отличался, искусством иронии владел в совершенстве, но дети нуждались в слове отца и болезненнее всего переживали молчание. Сергей Львович, с которым Толстой спорил много и «придирался» к нему нещадно, измученный непривычно долгим молчанием отца, получив наконец от него письмо, признавался: «Я был очень обрадован и тронут твоим письмом. Меня всегда мучает твое молчание, и тогда мне кажется, что ты меня бесповоротно осуждаешь. А твое мнение, какое оно резкое ни было, мне всегда чрезвычайно дорого». Толстого тронуло письмо сына, может быть, более всего правдивостью. Сергей Львович был правдив и прямодушен, что Толстой, конечно, знал. Он беспокоил его гораздо меньше других сыновей, нуждавшихся в отцовских советах и наставлениях, то и дело своими импульсивными беспутными поступками огорчавших родителей. За старшего сына вполне можно было не беспокоиться, у него был сильный характер и минимум пороков, дурных привычек. Софья Андреевна любила всех своих сыновей больше дочерей, особенно «проблемных» — Льва и Андрея (они и были на ее стороне в год ухода Толстого из Ясной Поляны). Непутевые, больные и блудные дети особенно любимы.

Андрей Львович, пожалуй, никогда не был близок с отцом, а в последние годы тем более. К взглядам отца он относился критически, уже в тринадцать лет четко обозначив свою позицию: «Нельзя же делать всё, что говорит пап а». Нрава был резкого, вспыльчивого, переменчивого. Чувственный и весьма наклонный к гульбе. Женщины, вино, табак, светские развлечения, цыгане, охота, словом, всегда «как вечно пьяный», по терминологии Льва Толстого. Уже с пятнадцати лет он днями и ночами гулял в деревне с крестьянками, в восемнадцать лет на одной из них собрался жениться, да отец в письме отговорил. На этот раз послушался. А так с Андрюшей сплошные нелады, истерзавшие отца — всё тот же устойчивый запах вина, гармоника, ночные гулянья. Заметка для себя в дневнике: «Чем он гаже, тем больше надо его любить. Вот этого-то не исполнил». Трудно было исполнить. Вся жизнь Андрея Львовича была прямым вызовом не только взглядам Толстого после духовного переворота, но и строгим правилам прежнего Толстого.

Очередной и совсем уж скандальный, невероятный роман сына привел к почти полному разрыву с отцом (Софья Андреевна всегда любила и жалела веселого, щедрого, честного, бедного, «безвольного вечного страдальца»). В 1907 году Андрей Львович поступил на службу чиновником особых поручений при тульском губернаторе Михаиле Викторовиче Арцимовиче, старинном знакомом Льва Николаевича. Между Андреем Львовичем и женой губернатора Екатериной Васильевной, матерью шестерых детей, и вспыхнула неодолимая страсть (Андрей Львович позднее еще много раз будет вспыхивать любовью к женщинам, он был отчаянный греховодник и сладострастник, а вот Екатерина

Васильевна будет беззаветно любить одного своего неверного Андрюшу). Лев Толстой пришел в совершеннейший ужас. Это было даже не прелюбодеяние, а черт знает что — кошмар и безумие. Только в полном затмении можно было совершить такое. Как с серьезно заболевшим человеком, мягко, стараясь не так уж часто касаться пункта помешательства, Толстой, видимо, с ужасом и любопытством выслушав горячую исповедь сына, просившего сохранить всё сказанное в тайне, необычайно мягко дал понять, что не может одобрить ни происшедшее, ни матримониальные планы влюбленных. На крыльях любви и ободренный участливым отношением отца, который и к законному приличному браку двух девственных существ не слишком благоволил, Андрей Львович удалился счастливым, как будто получил родительское благословение. Лев Толстой тем временем, решив, что с обезумевшим сыном толковать серьезно смысла нет, посылает письмо Екатерине Васильевне, «милой, несчастной сестре». («Почему я ему сестра и почему я несчастная, тогда как я такая счастливая тем, что люблю и любима?» — законно возмутилась любвеобильная губернаторша.) В письме Толстой, выбросив за борт такт и разные светские условности, призывает ее понять «всю низость» содеянного и «жестокость того греха», который намерена совершить («оставление мужа и детей»), В суровом, обличительном тоне Толстой осудил преступницу и преступление: «Вы совершили одно из самых тяжелых и вместе с тем гадких преступлений, которые может совершать жена и мать, и, совершив это преступление, вы не делаете то, что свойственно всякой, не говорю христианке, но самой простой, не потерявшей всякую совесть женщине, не ужасаетесь перед своим грехом, не каетесь в нем». Будущее преступных греховодников Толстой рисовал в самых мрачных красках: «Это будущее я вижу так же ясно, как я вижу перед собой стоящую чернильницу. И это будущее ужасно. Особенно тесное сожительство вследствие исключительного семейного положения с человеком с праздными, роскошными и развратными привычками, самоуверенным, несдержанным и лишенным каких бы то ни было нравственных основ, и при этом бедность при привычке обоих к роскоши и у каждого брошенные семьи и или закупоренная совесть, или вечное страдание». Толстой в финале поразительно бестактного и недипломатичного письма (рядом, видимо, не было мудрой советницы Татьяны Львовны) просил «сестру» подумать «только об одном, что вам перед Богом надо сделать, что бы вы сделали, если бы знали, что завтра умрете».

Екатерина Васильевна умирать не собиралась, а Андрей Львович, ознакомившись с наставлением, пришел в ярость, кричал: «Это подлость, подлость! Он же обещал мне хранить тайну!» Андрея Львовича можно понять, как и его отца, полагавшего, что такого рода обещания дают здоровым, а не обезумевшим людям, и делавшего всё, чтобы предотвратить «преступление». Сын в гневе написал отцу оскорбительное письмо, где безудержно его отчитывал. Лев Толстой письмо разорвал.

И тем не менее вопреки логике: «Удивительно, почему я люблю его. Сказать, что оттого, что он искренен, правдив, — не правда. Он часто неправдив (правда, это сейчас видно). Но мне легко, хорошо с ним, люблю его. Отчего?» Правда, через пять лет будет писать о борьбе «с отвращением к нему» и, преодолевая с трудом это чувство, почти заклинает себя: «Андрей просто один из тех, про которых трудно думать, что в них душа Божия (но она есть, помни)». Запись в так называемом «Дневнике для одного себя» от 29 июля. Помнить осталось недолго — всего несколько месяцев.

Андрей Львович ненамного пережил отца. После очередного и очень затянувшегося кутежа (три дня безумствовал) он тяжело заболел и вскоре скончался. Хоронили его в Петербурге пышно и торжественно (отец этого, конечно, не одобрил бы, но сын был верноподданный, консервативных взглядов, православный, со взглядами Льва Толстого согласовывать свою жизнь не собирался). Среди провожавших было много женщин, хор, цыган. Венки от великого князя Михаила Александровича и от великой княжны Ольги Николаевны. Прекрасный хор в соборе. Последнее земное убежище: Никольское кладбище Александро-Невской лавры.

«Милая, несчастная сестра» и бывшая губернаторша умрет гораздо позже — в 1959.году. Сын Илья, унаследовавший от Андрея Львовича многие привычки, эмигрирует в Америку, где, став вице-президентом Толстовского фонда, будет деятельно помогать своей тете — Александре Львовне.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ УХОД

«Хаджи-Мурат»

Над повестью «Хаджи-Мурат» Толстой работал долго: с 1896 по 1904 год. Работал полосами, урывками, на несколько лет однажды отодвинув в сторону. Одновременно и параллельно писал и публиковал трактаты, статьи, обращения, а также художественные произведения («Воскресение», «Живой труп», «Отец Сергий», «Фальшивый купон»). Это были и срочные сочинения, злободневные, и не очень. «Хаджи-Мурат» был, пожалуй, самой несрочной и самой художественной работой, которой он особенно дорожил. Сколько бы ни «стыдился» Толстой своей «слабости», его неодолимо влекло к «пустякам», отвязаться от «эстетического» наваждения или удовлетвориться очередной более или менее сносной редакцией повести он не мог. Даже доведя работу над «Хаджи-Муратом» до художественного уровня «Отца Сергия», он, по его собственным словам, положив повесть в ящик, просто сделал передышку, вынужденный антракт — перед последним и решающим штурмом, точное время которого предсказать было невозможно. Положительно, «Хаджи-Мурат» был любимым детищем писателя, и выпустить его в свет он хотел в зрелом возрасте и одетым с иголочки. Не очень любил распространяться о повести, темнил, уклоняясь от ответов на вопросы заинтересованных лиц из мира журналистики. Не торопился. Жаль было расстаться с произведением, которое не-только «потихоньку от себя» писалось, но и во многом для себя. Со временем Толстой так сроднился с повестью, что, устояв перед частыми уговорами как Черткова, так и Софьи Андреевны, законсервировал рукопись, распорядившись опубликовать ее после смерти. Не всё же при жизни публиковать, надо кое-что и после нее оставить.

Сохранилось одно прелюбопытное воспоминание Павла Бирюкова, относящееся к 1905–1906 годам: Толстой, сконфузившись, шепотом, чтобы никто не слыхал, приблизившись к нему заблестевшими глазами, сказал: «Я писал „Хаджи-Мурата“». И сказал это «тем тоном… каким школьник рассказывает своему товарищу, что он съел пирожное. Он вспоминает испытанное наслаждение и стыдится признаться в нем». Возможно, здесь биограф Толстого допустил хронологическую неточность: следов столь поздней «подмалевки» в повести нет. Но хронологическая точность здесь не так уж и важна. Главное — ярко передано отношение Толстого к повести: любимая игрушка, что-то необыкновенно важное и сугубо личное, как счастливые и всегда памятные мгновения детства.

Поделиться с друзьями: