Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

И страхи Петра Ивановича обычны, они всем в той или иной степени свойственны. Как обычно, их прогоняют, словно назойливых мух. Толстой не обличает и не осуждает: так заведено, так было, так есть и так будет. От обыкновенной смерти повествование естественно переходит к истории жизни героя, которая «была самая простая и обыкновенная и самая ужасная». Ничего исключительного, ничего из ряда вон. Иван Ильич не карьерист, как отец («тайный советник, ненужный член разных ненужных учреждений») и пошедший по его пути старший брат, но и не неудачник, как младший — enfant terrible семьи. Он средний сын, во всем умеренный и обыкновенный, комильфотный, «умный, живой, приятный и приличный человек». Всему отдал дань — «но всё в известных пределах, которые верно указывало ему его чувство», «больших гадостей» не делал.

Без сучка и задоринки протекала и служба в провинции. Подслуживал, как водится, начальнику и жене начальника. Имел — нельзя же пренебрегать некоторыми потребностями организма — даму. Но

всё в допустимых и одобряемых высоко стоящими людьми пределах. Успешно балансировал на разных жизненных дорожках, сохраняя безупречную репутацию. «Всё происходило с чистыми руками, в чистых рубашках, с французскими словами и, главное, в самом высшем обществе, следовательно, с одобрением высоко стоящих людей». Понятно, что обыденность, обыкновенность чистой и ненужной жизни и является, по Толстому, самым ужасным во всем этом заведенном, одобренном течении пустой, насквозь лживой жизни. А здесь всё формально и обманчиво, какими бы новыми словами, прогрессивными и либеральными, ни пытались прикрыть старую фальшь. Иван Ильич — того требовали время и идеалы прогресса — становится «новым человеком», судебным следователем. Сфера его власти значительно расширяется, хотя он, конечно, разумно и умеренно ею пользуется — никаких особенных злоупотреблений. Ничего нового в «новом деле», которому так разумно стал служить герой повести, нет. На этот счет Толстой не допускает никаких смягчений; с убийственной иронией разъясняется, что, в сущности, героем только ловко и своевременно был освоен «прием отстранения от себя всех обстоятельств, не касающихся службы, и облечения всякого сложного дела в такую форму, при которой бы дело только внешним образом отражалось на бумаге и при котором исключалось совершенно его личное воззрение и, главное, соблюдалась бы вся требуемая формальность». Соблюдение формальности — вот неизменный принцип государственной и особенно судебной деятельности, обеспечивающий торжество произвола и зла. Исключительно живучий принцип, который не смогли подорвать даже гениальные иронические образы и символы Диккенса, Толстого, Кафки, безотказно как всегда действующий.

Ничего выдающегося не было и в женитьбе героя — «мог рассчитывать на более блестящую партию, но и эта была партия хорошая». Как обычно и как у всех — «делал приятно для себя, приобретая такую жену, и вместе с тем делал то, что наивысше поставленные люди считали правильным». В ранних черновых редакциях повести жена напоминала исчадие ада, собрание всевозможных недостатков: «гадкая», «самая плохая», «ревнива, скупа, бестолкова». Тем самым она решительно выпадала из господствующего неакцентированного, усредненного тона повествования. «Излишества», разумеется, были удалены. Прасковья Федоровна была самым обыкновенным существом. Жена как жена, как у всех — и вела она свой дом с непрерывной оглядкой на других. А следовательно, Иван Ильич познал вскоре не одни тихие семейные радости, пришлось почувствовать и атмосферу семейного ада, или, скажем мягче, совершить несколько инфернальных прогулок: семейный ад во всем своем безобразии еще будет предметом изображения в «Крейцеровой сонате» — здесь это мотив подчиненный, ослабленный и усредненный: вражда, ссоры, отчуждение друг от друга, компромиссы и примирения, слишком обыкновенные, заурядные истории. Господствуют в этой повести не семейные, а другие, траурные мелодии — реквием Толстого.

Семейные бури герой не устранил, конечно, но, как и всё прочее, неприятное и раздражающее, отодвинул в сторону, выработав удобное и комильфотное отношение к супружеской жизни: «Он требовал от семейной жизни только тех удобств домашнего обеда, хозяйки, постели, которые она могла дать ему, и, главное, того приличия внешних форм, которые определялись общественным мнением. В остальном же он искал веселой приятности и, если находил их, был очень благодарен; если же встречал отпор и ворчливость, то тотчас же уходил в свой отдельный, выгороженный им мир службы и в нем находил приятность».

Постепенно и радости службы-карьеры приелись. Померкли и радости тщеславия, самолюбия. Неизменными оставались радости карточной игры в приличной компании с хорошими игроками, испытывавшими такую же радость, что и он; после игры следовал ужин с традиционным стаканом вина и сон, особенно безмятежный, если ему предшествовал небольшой выигрыш (большой, считает необходимым уточнить Толстой, неприятен, раздражителен — мешает сложившейся гармонии отношений в славной четверке игроков, — не крикунов, не одержимых, без всякой там «достоевщины»).

Даже попытки героя выделиться, чем-то быть отличным от других, оказываются неудачными, тщетными по каким-то инерционным законам повторением и подражанием. Так, он с энергией занялся новой обстановкой дома, был очень доволен сделанным и ожидал реакции удивления и восхищения, упивался похвалами, расточаемыми комильфотными гостями во время экскурсии по квартире. А удивляться было нечему: «В сущности же, было то самое, что бывает у всех не совсем богатых людей, но таких, которые хотят быть похожими на богатых и потому только похожи друг на друга: штофы, черное дерево, цветы, ковры и бронзы, темное и блестящее, — всё то, что все известного рода люди делают, чтобы быть похожими на всех людей известного

рода. И у него было так похоже, что нельзя было даже обратить внимание; но ему всё это казалось чем-то особенным».

Самая обыкновенная «модная» обстановка. Такими же обыкновенными были и обеды, устраиваемые в этой заурядной и подражательной обстановке — обыкновенное времяпрепровождение таких, как и Иван Ильич и Прасковья Федоровна, светских дам и мужчин. Однообразие свойственно и другим сферам деятельности и жизни. Какие-то бесконечные зеркальные отражения. Вот и врачи весьма напоминают судебных чиновников: «Всё было точно так же, как в суде. Как он в суде делал вид над подсудимыми, так точно над ним знаменитый доктор делал тоже вид». Профессии и занятия разные, а суть одна — ложь, фальшь, обман: не то. Николай Лесков полагал, что «вся обстановка смерти Ивана Ильича представляет собою, конечно, не картину смерти вообще, а она есть только изображение смерти карьерного человека из чиновничьего круга — человека, проведшего жизнь в лицемерии и в заботах, наиболее чуждых памятованию о смерти». Справедливое заключение: Толстой всегда конкретен, и его забота о точности тех или иных фактов общеизвестна — будь то реальный исторический фон России времен Петра I или Александра I или повадки лошадей, что, однако, вовсе не отменяет и не ослабляет универсального звучания «Войны и мира» и «Холстомера». «Смерть Ивана Ильича» — история жизни и умирания одного судьи пореформенной России, изображенная со всеми характерными деталями того времени. Реалистическая история, в которой реализм описания граничит с ясновидением — мистичен, беременен, так сказать, сюрреализмом. Еще один вариант квадратного ужаса «Записок сумасшедшего».

И это универсальная история во многом благодаря осязаемости конкретных деталей, одновременно очень чувственных и благодаря особой перспективе многозначных, символических, особенным светом освещающих скрытую повседневной суетой истину: «Не то. Всё то, чем ты жил и живешь, — есть ложь, обман, скрывающий от тебя жизнь и смерть». Ненависть к окружающим тем временем возрастает. Усиливаются и страдания в заключительный период трехдневного барахтанья «в том черном мешке, в который просовывала его невидимая непреодолимая сила». Возрастает отчаяние, и всё больше сгущается мрак, безысходный, кромешный — Иван Ильич испытывает невыносимое мученье, всовываясь в черную дыру и застревая в ней. Но это и кульминация страданий — только окончательно признав, что вся его жизнь была не то, кроме нескольких отдаленных светлых точек в детстве, отказавшись от всяких попыток найти для этой эгоистической и лживой жизни оправдание, Иван Ильич пролезает сквозь черную дыру к свету. Ненависть и злоба отступают, он испытывает чувство жалости и к сыну-гимназистику, целующему его руку, и к жене, с отчаянным выражением смотрящей на него.

Не просто нравственная перемена, а преображение и преодоление страха смерти, самой смерти, наконец, вместо которой был свет. Мгновение радости. Последние слова героя, прозвучавшие в его душе и подслушанные Толстым: «Кончена смерть… Ее нет больше». Но это для него очевидно и для Толстого. Присутствующие же наблюдают агонию, длящуюся два часа. «В груди его клокотало что-то; изможденное тело его вздрагивало. Потом реже и реже стало клокотанье и хрипенье». Удивительное сочетание двух измерений, двух времен, двух планов — реального и ирреального (мистического, сверхчувственного). Так Толстой «открывает» тайну перехода из одного существования в другое. И смерть приносит освобождение.

Лесков в статье с экзотическим названием «О куфельном мужике и проч. Заметки по поводу некоторых отзывов о Л. Толстом» отметил перемену в отношении к русской литературе на Западе, особенно ярко выразившуюся в увлечении произведениями Льва Толстого. Присоединяясь к мнению тех, кто считает Толстого «великим и даже величайшим писателем в мире», Лесков далее писал, что, по его мнению, «иностранные критики судят о нашем великом писателе лучше и достойнее, чем критики русские, а из иностранных, кажется, всех полнее, глубже и правильнее понимает и толкует сочинения графа Толстого — виконт Мельхиор де Вогюэ».

Времена, когда Тургенев, неутомимый и блестящий пропагандист русской литературы в Европе, прививал вкус своих французских и английских коллег к произведениям Толстого, прошли. Теперь уже европейский читатель в авторитетных рекомендациях не нуждался и новые произведения Толстого (не только художественные, но художественные особенно) переводились почти на все европейские языки почти сразу же после публикации их в русских изданиях (в том числе эмигрантских).

Успех повести «Смерть Ивана Ильича» в Европе, и особенно во Франции, был феноменальным. Французский журналист А. Дежарден, придя в восторг от повести Толстого, рассказал содержание ее Мопассану, которого Тургенев незадолго до смерти рекомендовал почитать Толстому. Осторожно рекомендовал, боясь навредить своими советами, так как знал своенравный характер неистового Льва, на всякий случай сказав, что этот талантливый молодой французский писатель его знает и очень ценит. Толстой тогда (в 1881 году) остался равнодушен к «аморальным», хотя действительно талантливо написанным рассказам Мопассана (он уже после смерти Тургенева, прочитав роман «Жизнь» и другие произведения французского писателя, переменит о нем мнение).

Поделиться с друзьями: