Лев Толстой
Шрифт:
Как настоящий путешественник, он ходит в театры, по возвращении в пансион записывает впечатления: «„Pr'ecieuses ridicules“ и „Avare“ [246] – отлично, „Vers de Vergile“ [247] невыносимая мерзость». «Драма Расина и т. п. поэтическая рана Европы, слава Богу, что ее нет и не будет у нас». [248] Оперетта «истинно французское дело. Смешно. Комизм до того добродушный и без рефлексии, что ему все позволительно». [249] Концерты, на которых Толстой побывал в Париже, привели в восторг: к его «великому удивлению» оказалось, что французы играют Бетховена как боги.
246
Пьесы Мольера «Смешные жеманницы» и «Скупой».
247
Комедия Мельвиля «Стихи Вергилия».
248
Дневники, 23 марта/4 апреля 1857 года.
249
Дневники, 6/18 марта 1857 года.
Стремясь увидеть все или как
250
Дневники, 4 /16 марта 1857 года.
И наоборот, с каким удовольствием слушал он в Сорбонне и Коллеж де Франс лекции знаменитых профессоров того времени – Сен-Марка Жирардена, Эдуарда-Рене Лабуле, Бодрильяра. Чтобы пополнить образование, брал на дому уроки английского и итальянского. Лев достаточно бегло говорил по-французски, а потому мог бы попробовать подружиться с французскими семьями. Но не предпринял ни одной подобной попытки – русская колония в Париже была столь многочисленна, что заслоняла от него остальную часть общества. Толстой не заметил, что в начале этого, 1857 года появились «Новые необыкновенные истории» Эдгара По в переводе Бодлера, волнение, вызванное публикацией «Госпожи Бовари» Флобера, совершенно его не коснулось. Он даже не знал о существовании этих писателей. Единственные представители французской литературы, с кем обменялся парой слов, оказались путешественник Ксавье Мармье, романист Луи Юльбак и шансонье Пьер Дюпон. А ведь Тургенев мог бы представить его писателям иного уровня – Мериме, Дюма… Лев считал это излишним – он так мало любил своих русских коллег, что не стремился к общению еще и с французскими. К тому же все, что хотел узнать о Франции, ему могли рассказать жившие в Париже соотечественники – они вернулись сюда после подписания мирного договора. Салоны их были открыты для Толстого, который посещал Львовых, Орловых, Трубецких, Блудовых, Щербатовых, Хлюстиных. С ними он ходил в театры, цирк, кафешантаны, обедал у Дюрана или в Золотом доме, ужинал у Мюзарда или принимал участие в простонародных пирушках. Когда возвращался вечером по пустынным улицам, его охватывали «дурные мысли» и, если к нему вдруг приближалась женщина, дрожал от желания, ускорял шаг, бежал, сгорая от стыда, а потом записывал в дневнике: «Бойкая госпожа, замер от конфуза… Шлялся, acouteuse [пристающая (фр.)]. Погубил вечер и морально вертелся и мучился… Бал глупый, раздетые девки… Смутила меня госпожа, пошел к ней и остался тверд. Разврат ужасен!» [251]
251
Дневники, 11/23 февраля, 23 февраля/7 марта, 2/14 марта, 20 марта/1 апреля 1857 года.
Эти несчастные падшие создания не могли утолить его жажду любви – Толстому нужно было настоящее чувство. Он ухаживал за племянницей князя Львова: «Княжна так мила, что я вот уже сутки чувствую на себе какой-то шарм, делающий мне жизнь радостною». [252] Через месяц замечает: «Она мне очень нравится, и кажется, я дурак, что не попробую жениться на ней. Ежели бы она вышла замуж за очень хорошего человека и они были бы очень счастливы, я могу прийти в отчаяние». Но все это опять только слова, похожие на те, что говорит он о живущей с ним в одном пансионе балерине из Опера Луизе Фитцжемс. Лев поверяет своему дневнику впечатление, которое произвели на него ее ножки, отмечает, что та «ужасно кокетничает» с ним, восхищен ее замечанием о том, что никто не бывает порочен до такой степени, как хотелось бы. Тогда он рассмеялся вместе со всеми, но реплика эта заставила призадуматься – решительно, все парижане в сговоре с дьяволом!
252
Дневники, 21 февраля/5 марта 1857 года.
Как будто для того, чтобы еще больше смутить его покой, приходит письмо от Валерии, которая, пережив оскорбление, вновь решила узнать о причинах его отдаления. «Даю Вам честное слово (да и к чему честное слово, я никогда не лгал, говоря с Вами), что перемене, которую Вы находите во мне, не было никаких причин; да и перемены собственно не было, – отвечает он ей. – Я всегда повторял Вам, что не знаю, какого рода чувство я имел к Вам, и что мне всегда казалось, что что-то не то… В Петербурге я вел жизнь уединенную, но, несмотря на то, одно то, что я не видал Вас, показало мне, что я никогда не был и не буду влюблен в Вас». [253] В том же духе писал Толстой недавно и тетушке Toinette: «Хотя я сознаюсь, что я виноват в том, что был непоследователен и что все могло бы произойти иначе, но думаю, что я поступил вполне честно. Я говорил не раз, что не могу определить того чувства, которое испытываю к этой девушке, но что любви с моей стороны нет…» [254]
253
Письмо
В. В. Арсеньевой, 20 февраля/4 марта 1857 года.254
Письмо Т. А. Ергольской, 10/22 февраля 1857 года.
Льву казалось теперь, что женщины созданы только для того, чтобы низводить мужчин до животного состояния и мешать им быть счастливыми. Яркий пример того зла, которое женщина могла причинить мужчине, был Иван Тургенев: отвергнутый Полиной Виардо, он превратился в тень, а болезнь мочевого пузыря, которую он терпеливо пытался вылечить, еще больше усугубляла чувство физической неполноценности перед блистательной и ветреной певицей; его мучило, угнетало и воспитание дочери, ребенка трудного, с которым он все время ссорился. «Тургенев плавает и барахтается в своем несчастии», [255] – сокрушается Лев. А тетушке сообщает: «Бедный Тургенев очень болен и физически и еще серьезнее морально. Несчастная его связь с госпожой Виардо и его дочь задерживают его в Париже. Климат здешний ему вреден, и он жалок ужасно. Никогда не думал, что он способен так сильно любить». [256]
255
Дневники, 18 февраля/2 марта 1857 года.
256
Письмо Т. А. Ергольской, 30 марта/11 апреля 1857 года.
Но если ему и случалось пожалеть Тургенева, на следующий день он уже не в силах был выносить его. Странная переменчивость, которая проявилась в отношениях с Валерией Арсеньевой, давала о себе знать и в его дружбе с писателем, которым восхищался и которого ценил больше других. Он не мог провести и дня, не видя его, а на страницах дневника появлялись после этих встреч довольно противоречивые впечатления: «Обедал с Тургеневым, он просто тщеславен и мелок» (17 февраля/1 марта), «Сидел с Тургеневым часа три приятно» (20 февраля/4 марта), «…опять вечер славно провел у Тургенева за бутылкой вина и камином» (21 февраля/5 марта), «Тургенев ни во что не верит, вот его беда, не любит, а любит говорить» (25 февраля/9 марта), «За обедом сказал ему, чего он не думал, что я считаю его выше себя» (26 февраля/10 марта), «Тургенев скучен… Увы! Он никого никогда не любил» (1/13 марта), «Зашел к Тургеневу. Он дурной человек, по холодности и бесполезности, но очень художественно-умный и никому не вредящий» (4/16 марта), «Зашел к Тургеневу. Нет, я не бегаю от него. Довольно, я отдал дань его заслугам и забегал со всех сторон, чтобы сойтись с ним, невозможно» (5/17 марта), «В 5 зашел Тургенев, как будто виноватый; что делать, я уважаю, даже, пожалуй, люблю его, но симпатии к нему нету, и это взаимно» (7 февраля/19 марта), «Пошел к Тургеневу. Он уже не говорит, а болтает; не верит в ум, в людей, ни во что» (25 марта/6 апреля).
Тургенев со своей стороны признавался, что, несмотря на все свое восхищение, неспособен жить в согласии с Толстым: «Действительно он изменился во многом и к лучшему – но скрып и треск его внутренней возни все еще неприятно действует на человека, нервы которого без того раздражены» (письмо П. В. Анненкову, 16/28 февраля 1857 года), «С Толстым я все-таки не могу сблизиться окончательно: слишком мы врозь глядим» (письмо Е. Я. Колбасину, 8/20 марта), «Нет! Несмотря на все мои старанья, сердечно сблизиться с Толстым я не могу. Он слишком иначе построен, чем я. Все, что я люблю, не любит он – и наоборот. Мне с ним неловко – и ему также, вероятно, со мною. В нем нет, с одной стороны, спокойствия – а с другой, нет кипения молодости – и выходит – que je ne sais pas o`u le prendre. Но из него выйдет человек замечательный – и я первый буду любоваться и рукоплескать – издали» (письмо П. В. Анненкову, 9/21 марта), «Толстой начинает приучаться к терпимости и спокойствию; перебродит это вино – и сделается напитком, достойным богов» (письмо В. П. Боткину, 23 марта/4 апреля).
Но Толстой далек был и от терпимости, и от спокойствия, когда Тургенев давал ему свою благожелательную оценку. В Париж приехал его брат Сергей с князем Оболенским. Братья катались верхом в Булонском лесу, навестили нескольких друзей и не замедлили отметить, что им скучно вместе. Что может быть более странного, чем самые близкие родные, которых связывают лишь воспоминания детства? Сергей покинул Париж, проведя там около недели, Лев считал, что и ему пора подумать об отъезде. Его манила Швейцария, Италия, Англия…
Он еще колебался в своем решении, когда узнал, что 25 марта/6 апреля 1857 года в Париже состоится смертная казнь. Приговоренный – некий Франсуа Ришё, вор и убийца. Желание посмотреть было сильнее отвращения – есть вещи и события, которые необходимо видеть, если ты выбрал литературу своей профессией. С ощущением, будто собирается на спектакль, Толстой поднялся среди ночи в своей холодной комнате, в темноте оделся, нанял фиакр и поехал на площадь Рокетт. Под темным еще небом стояла плотная толпа – множество женщин и даже дети. [257] Двери всех близлежащих кабачков были открыты. Огни падали то на лица, то на бутылку, то на чью-то руку, держащую шапку. А над толпой возвышался четкий силуэт гильотины. Когда привезли приговоренного, раздался ропот, люди зашевелились, чтобы лучше видеть. Толстой устроился хорошо, так что не пропустил ни одной детали происходящего. Когда нож опустился, он ощутил боль.
257
Журналисты полагали, что собралось около 12 тысяч человек.
Возвратившись к себе и еще не оправившись от пережитого ужаса, записал: «Больной встал в 7 час. И поехал смотреть экзекуцию. Толстая, белая, здоровая шея и грудь. Целовал Евангелие и потом – смерть, что за бессмыслица! Сильное и недаром прошедшее впечатление… Гильотина долго не давала спать и заставляла оглядываться». [258] Преследуемый видением тела казненного, в тот же день делится с Боткиным: «Я видел много ужасов на войне и на Кавказе, но ежели бы при мне изорвали в куски человека, это не было бы так отвратительно, как эта искусная и элегантная машина, посредством которой в одно мгновение убили сильного, свежего, здорового человека. Там есть не разумная [воля], но человеческое чувство страсти, а здесь до тонкости доведенное спокойствие и удобство в убийстве и ничего величественного. Наглое, дерзкое желание исполнять справедливость, закон Бога. Справедливость, которая решается адвокатами, – которые каждый, основываясь на чести, религии и правде, – говорят противуположное… А толпа отвратительная, отец, который толкует дочери, каким искусным механизмом это делается, и т. п. Закон человеческий – вздор! Правда, что государство есть заговор не только для эксплуатации, но главное для развращения граждан… Политические законы для меня такая ужасная ложь, что я не вижу в них ни лучшего, ни худшего… Никогда не буду служить нигде никакому правительству».
258
Дневники, 6 апреля 1857 года.