Лев Толстой
Шрифт:
На последнем участке пути перед Москвой ехать с Толстым была очередь Сони, но Лиза умоляла уступить ей место под предлогом, что задыхается внутри.
«– Софья Андреевна! – окликнул меня Лев Николаевич, – ведь теперь ваша очередь ехать сзади.
– Я знаю, но мне холодно, – уклончиво ответила я, и дверка кареты захлопнулась за мной».
Лиза с видом победительницы устроилась наверху. Толстой в задумчивости стоял рядом, потом, ни слова не говоря, сел на козлы рядом с кучером. Карета тронулась, сзади сидела одинокая, обиженная девушка и плакала.
Лев Николаевич с сестрой вышли в Москве, Берсы отправились дальше, в Покровское, где их ждал доктор. Между сестрами стали вспыхивать ссоры, родители уже не могли не обращать на это внимания. Берс придерживался строгих правил, а потому считал, что, если попросят ее руки, Соня, как младшая, должна отказаться в пользу Лизы. Любовь Александровна, женщина чувствительная, предпочла бы довериться
Мария уехала, Толстой снял квартиру у немца-сапожника, но там чувствовал себя неуютно. К тому же одолевали мысли о Соне. Ему было ясно одно – из сестер Берс дорога была ему она, а вовсе не Лиза. Но можно ли просить ее руки, ведь так велика разница в возрасте? И не лучше ли для него во что бы то ни стало сохранить независимость? Он никогда не раскаивался, что порвал с Валерией. Но только не испытывал к ней того, что к Соне. Если она отдалится от него и выйдет за другого, он будет сожалеть об этом всю жизнь. Что делать? Собственная нерешительность измучила его. Толстой гадал на картах, искал вокруг себя знаки в пользу или против женитьбы и почти каждый день шел пешком в Покровское. Приходил в сумерки, запыленный, с пересохшим горлом и сильно бьющимся сердцем. Светлые платья девушек, их звонкие голоса и милые глупости вознаграждали его за долгое путешествие. Как-то, сидя в коляске, стоявшей посреди двора, Соня воображала, как бы отдавала приказы, будучи императрицей. Неожиданно Толстой схватил оглобли, энергичным усилием сдвинул повозку с места и побежал, крича: «Вот как я прогуливаю мою императрицу!» Девушка умоляла его остановиться – ноша была тяжела.
Она была под впечатлением от увиденного, его силы и здоровья. Графа оставляли ужинать, стелили ему. Ах, этот опасный комфорт, который устраивают нерешительному мужчине родители девицы на выданье. Сама природа, казалось, склоняла претендента к сентиментальным размышлениям: хороши были ночи, в пруду отражалась луна, трава на лугу как будто была припудрена серебром, земля, напоенная солнечным теплом, отдавала с приходом темноты свои чудные запахи. Сидя в беседке, Лев Николаевич говорил с девушками обо всем и ни о чем, забывал о заботах и пытался понравиться. Вот уже несколько дней у него был соперник – преподаватель истории из Московского университета, который не спускал глаз с Сони, вздыхал и отворачивался. Но еще опаснее казался Поливанов, он должен был вот-вот вернуться. Раз двадцать признание в любви готово было сорваться с губ, но каждый раз он останавливался. Когда чувство мучило его слишком сильно, выходил на балкон и говорил: «Что за безумные ночи!»
Снедаемый беспокойством, вновь начал вести дневник. «Не ел два дня, мучился зубами, ночевал у Берсов. Ребенок! Похоже! А путаница большая, – записывает он 23 августа. – О, коли бы выбраться на ясное и честное кресло!.. Я боюсь себя, что ежели и это – желанье любви, а не любовь. Я стараюсь глядеть только на ее слабые стороны, и все-таки оно. Ребенок! Похоже».
Через три дня спросил этого ребенка, ведет ли она дневник. Соня отвечала уклончиво, но призналась, что сочинила повесть, и дала ему ее прочитать. Почему решилась на это? Ведь некоторые малосимпатичные черты, которыми она наделила Дублицкого, могли оскорбить Льва Николаевича, вызвать его гнев. Но спор, ссора, казалось ей, все-таки лучше, чем то состояние неопределенности, в котором находились ее сердечные дела. И тот, и другая были слишком застенчивы, чтобы говорить обо всем откровенно, он доверился ей, выводя мелом начальные буквы слов на карточном столике, так почему же ей не открыться ему, пользуясь вымышленными персонажами. Сгорая от стыда, отдала ему тетрадь.
Толстой взял ее в город, где прочитал, не отрываясь, как в зеркале видя свое лицо, о некрасивости и потертости которого забыл. Первой его реакцией было оскорбленное тщеславие. Поразмыслив же, понял, что, хотя героиня находила Дублицкого старым, некрасивым, непостоянным, была искренне увлечена им. Но это открытие утешило его лишь отчасти. «Дала прочесть повесть, – заносит он в дневник 26 августа. – Что за энергия правды и простоты. Ее мучает неясность. Все я читал без замиранья, без признака ревности или зависти, но „необычайно непривлекательной наружности“ и „переменчивость суждений“ задело славно…» Задело настолько, что 28 августа, в день своего рождения, поверяет дневнику: «Мне 34 года. Встал с привычкой грусти… Скверная рожа, не думай о браке, твое призванье другое, и дано зато много».
Но работа успокоения не приносила. Маленькая Соня, безотчетно или вполне сознательно, все рассчитала верно, дав ему свою повесть: теперь каждая попытка выбраться из ловушки, в которой он оказался, приносила
ему все больше боли. Вновь пришел в Покровское, увиделся с ней, опять засомневался, потом преисполнился надежд: «Не любовь, как прежде, не ревность, не сожаление даже, а похоже, а что-то сладкое – немножко надежда (которой не должно быть). Свинья. Немножко, как сожаленье и грусть. Но чудная ночь и хорошее, сладкое чувство…» (29 августа); «Соню к П. не ревную; мне не верится, что не я. Как будто пора, а ночь. Она говорит тоже: грустно и спокойно. Гуляли, беседка, дома за ужином – глаза, а ночь!.. Дурак, не про тебя писано, а все-таки влюблен… Ночевал у них, не спалось, и все она. „Вы не любили“, – она говорит, и мне так смешно и радостно» (30 августа); «Никогда так ясно, радостно и спокойно не представлялось мне будущее с женой» (3 сентября); «А накануне я не спал ночь, так ясно представлялось счастье. Вечер говорили о любви. Еще хуже» (5 сентября); «Дублицкий, не суйся там, где молодость, поэзия, красота, любовь – там, брат, кадеты… Вздор – монастырь, труд, вот твое дело, с высоты которого можешь спокойно и радостно смотреть на чужую любовь и счастие, – и я был в этом монастыре и опять вернусь» (7 сентября). Но тут же следует приписка: «Неискренен дневник. Arri'ere-pens'ee, [361] что она у меня, подле меня будет сидеть и читать и… и это для нее».361
Задняя мысль (фр.).
На другой день Берсы вернулись в Москву, Толстой звонил уже вечером им в дверь: «Соня отворила, как будто похудела. Ничего нет в ней для меня того, что всегда было и есть в других, – условно поэтического и привлекательного, а неотразимо тянет» (8 сентября). «Она краснеет и волнуется. О, Дублицкий, не мечтай… Уехать из Москвы не могу, не могу. Пишу без задней мысли для себя и никаких планов стараюсь не делать. Мне кажется, что я в Москве уже год. До 3-х часов не спал. Как 16-летний мальчик мечтал и мучился» (9 сентября).
Той же ночью решает написать ей письмо, где говорит, что отказывается от счастья, что ее родители ошибаются, считая его влюбленным в красавицу Лизу, что он не ошибся, узнав себя в ужасном Дублицком:
«Повесть ваша засела у меня в голове, я узнал себя в Дублицком, и это, к несчастью, напомнило мне то, о чем я слишком часто забываю: что я дядюшка Лев, старый черт, совершенно лишенный привлекательности, который должен в одиночестве, упорно работать, пользуясь тем, что дал ему Бог, и не думать ни о каком другом счастье, кроме того, что дает уверенность в выполненной задаче… Я мрачен, когда смотрю на вас, потому что ваша юность напоминает мне слишком живо о моей старости и невозможности счастия… Я – Дублицкий, но жениться просто потому, что следует иметь жену, я не в силах. Я требую от женитьбы чего-то страшного, невозможного… Я хочу, чтобы меня любили так же, как люблю я сам… Я больше не приду к вам».
Написав это, Толстой почувствовал невероятное облегчение, убрал послание в ящик стола и больше не думал о нем. [362] Проснувшись на следующее утро, он был разбит, но вновь полон надежд – решимость не видаться с Соней растаяла при свете дня. Наспех приведя себя в порядок, бросился к ней: «Ее не было… Приехала строгая, серьезная. И я ушел опять обезнадеженный и влюбленный больше, чем прежде. Au fond сидит надежда. Надо, необходимо надо разрубить этот узел. Лизу я начинаю ненавидеть вместе с жалостью. Господи! Помоги мне, научи меня. Опять бессонная и мучительная ночь, я чувствую, я, который смеюсь над страданиями влюбленных. Чему посмеешься, тому и послужишь. Сколько планов я делал сказать ей, Танечке, все напрасно… Господи, помоги мне, научи меня».
362
Письмо это он отдал Софье Андреевне уже после женитьбы.
Любовь мучила, как болезнь. Он мог думать только о Соне, и чем старее и безобразнее казался себе, тем желаннее была она. Одиннадцатого сентября Лев заставил себя не идти к Берсам и провел время за молитвой. Двенадцатого опять был у них, но народу было слишком много, и разговоры раздражали его: среди этих пустых, ничтожных людей Соня казалось недосягаемой. Как хорошо было бы схватить ее и убежать к себе в деревню! «Я влюблен, как не верил, чтобы можно было любить. Я сумасшедший, я застрелюсь, ежели это так продолжится. Был у них вечер. Она прелестна во всех отношениях. А я отвратительный Дублицкий. Надо было прежде беречься. Теперь уже не могу остановиться. Дублицкий, пускай, но я прекрасен любовью. Да, завтра пойду к ним утром. Были минуты, но я не пользовался ими. Я робел, надо было просто сказать. Так и хочется сейчас идти назад и сказать все и при всех. Господи, помоги мне».