Лев Воаз-Иахинов и Иахин-Воазов
Шрифт:
Он приобрел необходимую одежду, недорогую гитару и каждый день спускался в метро петь и играть. Заработанные на лайнере деньги помогли бы ему продержаться несколько месяцев, но он хотел пробыть здесь столько, сколько нужно, и на это ему нужны были дополнительные деньги.
Его объявление должны были напечатать не раньше будущей недели, а пока он ежедневно пел под гитару на двух станциях метро. Он составил свой график так, чтобы быть на одной станции, когда люди идут на работу, и на другой, когда они возвращаются домой. Каждый день он отправлялся на новые станции в надежде встретить Иахин–Воаза. У каждой станции был свой звук и своя атмосфера. Иные выглядели так, словно Иахин–Воаза здесь найти было невозможно, другие
Объявление появилось, но никаких телефонных звонков или писем, адресованных Воаз–Иахину, за ним не последовало. Он продолжал свой гитарный маршрут, каждый день пробуя новые станции. Он зарабатывал достаточно денег, чтобы снять дешевую комнату и жить до тех пор, пока не найдет своего отца. Его больше не волновал вопрос, откуда ему стало известно, что его отец живет в этом городе. Он чувствовал это как данность. Каждый день он справлялся о звонках или письмах, но ничего не было.
Его ухо уже привыкло к реву приезжающих и отъезжающих поездов, к непрерывному звуку приближающихся и удаляющихся шагов, голосам, эху. Он пел песни своей страны — о колодце, маслинах, овцах на холмах, о пустыне, апельсиновой роще, — его голос и его гитара отдавались эхом в проходах и лестничных маршах, протянувшихся под огромным городом.
Воаз–Иахин поместил в газете другое объявление и подписался на саму газету, продолжая с гитарой обследовать все новые и новые станции метро. У него появились постоянные клиенты. На каждой станции те же самые лица день за днем улыбались ему, бросая монетки в футляр из-под гитары. Он возвращал им улыбку, благодарил, но не более. По утрам он видел солнечный свет, а по вечерам — как тот угасает. Громадный город над его головой был необъятен всем тем, на что указывали пути его карты карт. Мосты пересекали реку, птицы кружили над площадями, а Воаз–Иахин все жил под землей и пел в проходах и на лестничных маршах. Он не произносил слова «лев» вслух с тех пор, как его подвез к порту водитель фургона.
Воаз–Иахин обнаружил, что он меньше думает словами, чем до этого. Его разум просто был, и в нем были люди, бывшие с ним рядом, и время, в котором он жил. Звуки, голоса, лица, тела, места, свет и тьма приходили и уходили.
У него не возникало никакого сексуального желания, он не хотел ни с кем разговаривать, ничего не читал. По вечерам он сидел в своей комнатке, ничего ровным счетом не делая. Порой он тихонько наигрывал на гитаре, импровизируя мелодии, но чаще у него не было никакого желания ни выпускать что-либо наружу, ни впускать что-то внутрь. Все мысли и вопросы, что сидели в нем, вели внутри него свои тихие разговоры, к которым он не питал ни малейшего внимания. Ощущение пустоты, рвущейся к чему-то, превратилось в холодное ожидание.
Иногда ночами он гулял по улицам. На площадях под ногами шуршали листья. Статуи были освещены. Часто он ловил себя на том, что ни о чем не думает. Ему перестало быть важным, кто смотрит сквозь глазницы его лица, кто заглядывает внутрь. Никакой амулет не украшал его шею, в руке он не нес никакого волшебного камня. Он ничего не нес. Он был. Время текло сквозь него беспрепятственно.
Однажды Воаз–Иахин спустился в метро, поставил футляр из-под гитары перед собой и принялся настраивать гитару. Однако он заиграл не сразу.
Мимо шли лица. Шаги отдавались эхом, дробным, как дождь. Поезда приходили и уходили. Воаз–Иахин прислушивался к тому, что было за этими шагами, поездами, эхо, — к тишине. Он заиграл музыку, что была его собственной, сочиненной им в своей комнате. Он не хотел, чтобы эта музыка вышла из него, но и не мог сдержать ее.
Он играл дрожь на знойных равнинах, стремительный прыжок мощного, желтоватого тела. Он играл медового цвета луну, содрогающуюся от донесшегося до нее
призрачного рыка.Он играл львиную музыку и пел. Пел без слов, одними модуляциями своего голоса, который поднимался и опускался, светлый и темный в сухом ветре, в залитой светом пустыне под огромным городом.
И он услышал, как за шагами, за поездами и эхом нарастает, затапливает проходы рык, подобный великой реке звука цвета львиной шкуры. Он услышал голос льва.
32
Лев исчез. Как и не было. Только слабый запах жаркого солнца, сухого ветра. На опустевшую лужайку опускались сумерки. Ха–ха, говорили сумерки. Угасаем, угасаем.
Иахин–Воаз стоял посреди пустой лужайки со сжатыми кулаками. Я должен был знать, думал он. Я был тут, был готов, стоя на самом гребне огромной накатывающейся волны. Исчез. Шанс упущен. Он ушел. Больше я его не увижу.
Медленно двинулся он назад. Те, что смеялись у двери, осторожно поглядывали на него с безопасного расстояния.
— Как мы себя чувствуем? — спросил один из санитаров, кладя тяжелую лапу ему на плечо. — Мы же больше не будем взбрыкивать? Мы же не хотим, чтобы нас подключили к сети? Потому что немного ЛЭШ — как раз то, что нужно, чтобы разгладить морщинки на нашем лбу и успокоить нас как следует.
— Чувствую хорошо, — отвечал Иахин–Воаз. — Больше никаких взбрыкиваний. Все успокоилось. И не знаю, зачем устроил этот ералаш.
— Чудесно, — произнес санитар, сжав затылок Иахин–Воаза. — Хороший мальчик.
Иахин–Воаз медленно прошел к своей койке, сел на нее.
— Что такое ЛЭШ? — спросил он письмоводителя.
— Лечение электрошоком. Шоковая терапия. Чудная вещь. Периодически, когда лиц становится слишком много, я взбрыкиваю и позволяю им это. Весьма благотворно действует.
— Вам это нравится? — спросил Иахин–Воаз.
— Других праздников для меня не существует, — объяснил письмоводитель. — А эта штука отлично взбалтывает мозги. Можно забыть кучу всякого. Хватает на месяцы. Я считаю, у каждого должен быть переносной аппарат ЛЭШ, вроде транзистора. Это так несправедливо — оставлять себя без защиты на милость мозга. Мозг-то о вас не заботится. Он всегда поступает по–своему, и вот к чему это приводит.
— Транзистор, трансмистер, транстостер, транспостер, — заворчал туго завернутый. — Чистый рок. Балдеж. «Ей в колыбели гробовой вовеки суждено с горами, морем и травой вращаться заодно». [6]Иногда нет ничего, кроме воскресений. Почему бы им не передвинуть воскресенье на середину недели, чтобы ты мог сунуть его в папку «Исходящие» на своем столе? Но нет. Ублюдки хреновы. Пускай-де теневой кабинет в своих кабинетах ломает себе над этим голову. Человек есть продукт их воскресных дней. Не говорите мне о наследственности. Дарвин убрался на Галапагос, чтобы отвязаться от воскресной поездки с родителями. Мендель клал горошком. Только и знают, что рассказывать мальчику о сексе, но умалчивают при этом о фактах из воскресной жизни. Дом там, где сердце, да, поэтому пабы никогда не разорятся. И прости нам дни наши воскресные, как и мы прощаем тех, кто замышляет воскресно против нас. Родителя или дитятю — без разницы. Подайте мне понедельник, ради всего святого! — Он заплакал.
— Сегодня не воскресенье, — осторожно сказал Иахин–Воаз.
— Нет, воскресенье, — возразил сквозь слезы туго завернутый. — Всегда на дворе воскресенье. Для этого бизнес и существует — чтобы дать людям укрытие в кабинетах пять дней в неделю. Поэтому я и говорю — даешь семидневную рабочую неделю. А положение что ни день ухудшается. Сволочи бесчеловечные. Куда делся ваш лев?
— Ушел, — ответил Иахин–Воаз. — И не вернется. Он всегда появляется по выходным, а здесь вечное воскресенье, — прибавил он с безжалостной улыбкой, отчего туго завернутый заплакал еще сильнее, зарывшись с головой в одеяла.