Лгунья.
Шрифт:
— Она меня не берет к себе, Георгий Васильевич.
— А ты нажимай, нажимай… Она того… Она, надо сознаться, добрая…
И вот я «жму». Я пишу Вам ночью. Знаете, как это бывает — ночью решаешься думать и делать то, на что не решишься днем. Дела мои следующие:
Вскоре по окончании школы мама меня ударила. Я ее возненавидела, решила воспользоваться аттестатом зрелости, уйти из дома, работать и стать совершенно самостоятельной. Поэтому я и не готовилась в институт. Мне было не до экзаменов. Я ненавидела свою маму, свой дом. Когда я к Вам пришла, до конкурса оставалось всего пять дней. Я понимала, что как следует подготовиться не успею,
Зачем я «придуривалась»? Не знаю. Прошли годы, и жизнь меня покарала. Со мной случилось вот что: я сделалась той, второй Кирой, которой хотела стать. А не той, которой родилась. Но вернуться в свою старую шкуру оказалось не так-то легко. И стала я настоящей дурой. Вот это — главное мое признание Вам. И себе.
Анастасия Дмитриевна! Примите меня на работу, я вас очень прошу. Вы не раскаетесь. Я Вам обещаю. А со мной и мамой за это время случилось вот что: я простила ее. Разжигала себя. Не хотела прощать. А оно простилось. В будущем году я поступлю в институт (потеряв год!..) Эка дура!
Я бы на вечерний могла пойти, тогда бы вам проще меня оформить? Верно? А в этом году — возьмите меня хоть уборщицей. Я — согласна.
Не оставляйте меня, пожалуйста.
Вот мой адрес, который я тогда не оставила Вам. От злости.
С величайшим уважением
Ваша Кира.
Три часа ночи.
Светает».
Профессор Тюленева не ответила на письмо. Она находилась в командировке, в Лондоне. Кириного письма не раскрыли, на его конверте стояло: «Лично».
Слово «лично» было трижды подчеркнуто.
На листке из общей тетради — несколько слов, таких бедных, таких холодных… (Кира еще не знала, что облечь свои чувства в слова — наука, требующая беззастенчивости и опыта.)
И это все?! Все?.. Неужели ему больше нечего мне сказать?..
…Вот наша улица, сквер. На коленях вон у того парнишки в голубой майке — транзистор. Транзистор орет… Вот двое супругов. Женщина вынула из сумочки бутерброды. «Питаются». Дышат воздухом.
Все вокруг — живут! А я, я…
— Товарищ дежурный, пожалуйста, вызовите солдата Костырика. Всеволода Костырика. Скажите ему, что сестра приехала… У нас заболела мама!.. Только вы не прямо ему скажите, а как-нибудь поосторожней, ладно?!
…Они успели отвыкнуть один от другого за двадцать дней. Кира почти не узнала его. Лицо его с округлившимися от страха глазами сказало ей: «Это я — Сева!»
А слова:
— Что с мамой? Кира!.. Говори правду.
— Если хочешь, ударь меня! Я солгала. Клянусь,
давай пожую землю. Сева, на нас смотрит вон тот… с винтовкой.Они отошли в сторонку.
— Давай-ка уйдем подальше.
— Кира, ты будто маленькая… Не хочешь понять, что без увольнительной мне уходить нельзя. Я — солдат.
— Хорошо, хорошо… А если я тебя при нем поцелую, как ты думаешь, ничего?
…Если б она была в силах думать, то, пожалуй, солгала себе, что все эти дни только то и делала, что не ела и не спала, а бежала, бежала навстречу этим рукам, глазам, этой шее, так беспомощно торчавшей из ворота гимнастерки…
— Отчего ты не приехала вместе с Катей… В воскресенье… Я ждал.
— Не хотела. Я бы при ней расплакалась.
…За высокой изгородью военной части — поля, уже голые по-осеннему. Вдалеке неровная полоса деревьев.
Прижавшись друг к другу, они шли и шли, удаляясь от части, — не один человек с двумя головами, а два существа, два сердца.
— Кира! Мне нужно назад.
— Хорошо. Я пойду с тобой.
Их окружал прелый запах озябшего леса. Они шагали, шурша по листве. И мнилось Кире, что только теперь все вокруг приобрело свой истинный лик, перестав притворяться, едва дождавшись тьмы и тишины ночи. Она слышала под ногами хруст опавших сучков, ее обдавало душным теплом толстоствольного дуба… И вдруг, наверху, будто чиркнуло лунной спичкой и подожгло деревья.
Они остановились и обнялись.
Сияя глазами, она глядела вверх задумавшись, перекусывая стебелек.
— Как ты думаешь, кто мы. Севка, «земляне» или «дети Земли», как Иенох?..
— Какой такой евнух?.. Кирилл, идем… Нам надо назад… Надо — в часть.
— Хорошо. Ладно.
Слепо и отчаянно она целовала его пилотку, стянув ее у него с головы, по-детски прижимая пилотку к себе…
— Я устала. Сева. Я посижу. Ладно?
«Что со мной?.. Неужели ее беспримерная наглость заставила меня полюбить ее?..»
— Хорошо. Давай посидим, Кира. Только одну минутку…
Они присели на мшистую землю.
— Севка, мне очень холодно!
Но ему не во что было ее одеть… Костер бы! Да где ж разживешься спичками?
Ему было жаль ее покрытых пупырышками от ночной свежести худеньких плеч, ее нежного подбородка, ее ситцевого платьишка, к которому прилипли сухие листья; жалко было стоптанных туфель на ее голых, детских, больших ногах… И он не знал, что эта нелепая жалость имеет кличку, имя, название…
Во влажном мху осторожно зашевелились желтоватые искры. Стало видно, что листки у деревьев желтые. Где-то запел петух. Раздалась осенняя птичья трель.
И пошло, и пошло. Лес верещал чириканьем и жидкими трелями. Это проснулись птицы.
«Если мама меня ударит, я выброшусь из окна», — решила Кира.
Думая так, она вошла в какой-то маленький сквер, пристроилась на скамье… И уснула.
— Эй, девка, ты что?
Против Киры стояла женщина в белом фартуке с огромной метлой в руках.
Кира посмотрела ей в глаза и задумалась.
— У меня сегодня умер жених! — сказала она. Встала, схватилась за голову и пошла прочь.
За ее плечами раздался то ли стон, то ли выкрик женщины-дворника:
— Уф ты!.. Горе-то, горе какое!.. Молодые, красивые, а вдовицы…
Дверь Кире открыла мама. Не сказав ни слова, прошла к себе. Но девочке показалось, что у материнской спины тревожный и скорбный лик.
Все спят. В огромной комнате, что зовется казармой, слышится равномерное дыхание тридцати молодых людей.