Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Личное дело игрока Рубашова
Шрифт:

— Чертежи, — непослушными губами прошептал он, — где чертежи?

Послышался смех.

— Какие чертежи, Рубашов? Ты заболел?

— О'Даерти и Моррин… куда делся Стиофейн?

У него закружилась голова. Мощный беззвучный толчок потряс квартиру, толчок такой силы, что мир лопнул… возникла трещина — он видел ее совершенно ясно, трещина, расщепившая его поле зрения — и в эту трещину он увидел море нестерпимо-белого цвета, море небесной плазмы; он видел этот чарующий свет из затемненной конуры своего больного сознания.

— Они же были здесь утром… и чертеж, он же лежал на столе…

Существо в окне издевательски захохотало.

— Ты не в себе, Рубашов. Здесь никогда никого не было, кроме нас с тобой. И еще тот… твой гость, наш пленник.

— Электростанция, — настаивал он, — я же должен был взорвать атомную станцию.

— Взорвать что? Чем? Борьба происходит здесь. Борьба происходит всегда здесь и всегда сейчас, никогда не завтра или послезавтра, и всегда там, где ты находишься.

Это

точно был архангел, теперь он видел это совершенно ясно — под туникой угадывалась пара крыльев, его окружало сияние, и почему-то мигающий нимб, словно где-то был плохой контакт; архангел Фануэль, смеющийся смехом умалишенного… Он увидел, что у архангела в руке передатчик, пульт дистанционного управления, и что он направил его на улицу, туда, где высокий блондин, потирая натертые наручниками запястья… вот он уже идет по направлению к ним, а волосатый пленник все еще стоит, прикованный к забору вместе с чемоданом, окруженный любопытными детишками…

— Да здравствует Добро! — провозгласил Фануэль. — Да здравствует истинная вера! Смерть предателям!

В комнате как будто стало еще темнее. До него начало постепенно доходить, что сейчас произойдет. Он видел играющих детей на улице, начался дождь, потемнели и заблестели вывороченные булыжники, он видел пленника и похожую на сморщенного чертенка Лилит, она открыла зонтик, они улыбались друг другу, словно два давно не видевшихся близких друга.

— Смерть предателям, — снова произнес архангел, на этот раз очень сухо, — смерть всем. Смерть сионистам. Смерть арабам. Смерть коммунистам и капиталистам. Смерть протестантам… да здравствуем мы!

— Это дети католиков, — сказал Николай Дмитриевич.

— И протестантов. Это один из проклятых смешанных детских садов… что ж, приходится считаться и с потерями.

Он видел, как это похожее на архангела существо, с потным лбом под нимбом и повисшими крыльями, бормоча что-то в экстазе, занесло большой палец над кнопкой дистанционного пульта… он понимал и не понимал, все эти помощники Фануэлы — Стиофейн — Стефан — Франциск, Филип, Базель, Теобальд — какие странные имена! = эта фанатичная клика ангелов и мучеников, появлявшаяся и исчезавшая из конспиративной квартиры… и ему показалось, что он наконец все-таки понял кое-что о борьбе Добра и Зла, сообразил, что борьба эта может происходить под любым именем, в каких угодно одеяниях, с взаимозаменяемых позиций, потому что главным была борьба, и цель не оправдывала средства, потому что на средствах все и кончалось, она и не могла их оправдывать. Что там оправдывать — безупречные, безошибочные, святые средства, борьба как самоцель, топливо вселенской машинерии. И хромая, скользя, преодолевая немощь столетнего организма, он ринулся на улицу, сбежал по лестнице, успев увидеть высокого белого святого со странной гримасой на лице, детей, толпившихся около прикованного пленника, гостя, Федер Виша… на нем теперь были очки, и он, мягко улыбаясь, показывал детишкам свою электробритву с живым гудящим шмелем внутри.

— Чемодан! — крикнул он, но голос его потонул в шторме… в кровавом шторме… в плазменном расплаве плоти, обрушившимся на него мягкими ударами крови, бьющей толчками из искалеченных тел, оторванными руками и ногами… случайно проходившая мимо старушка — голова ее свисала на паре кровавых сухожилий с распластанного на капоте машины тела… и пленник, пленник… вернее, его голова… она подкатилась к нему, подпрыгивая на неровном асфальте, словно футбольный мяч, голова эта плакала и смеялась одновременно, пока не превратилась в маленький красный смерч, унесшийся в никуда; истерически хохочущий архангел Фануэль в окне… на щеке он ощутил что-то мягкое и клейкое; это был детский язык с впечатавшимся в него, как миндаль в пирожное, молочным зубом.

На мостовой лежала нога, оторванная точно по линии носка… вдруг он увидел детскую головку, заклиненную между прутьями решетки… и сразу — а может быть, и задолго до этого — в нос ему ударил запах протухшего яйца и уксуса, ладана и миро, и только после этого пришла страшная ударная волна, а потом… экран погас, и мир почернел.

Гастроль в эфире

Семидесятые годы идут к концу под звуки стереомузыки. Чуть не в каждом доме цветное телевидение. Все это отразилось и на характере наших документов — мы видим Рубашова в цвете, слышим его стереоголос… и мы должны признаться — то, что мы видим и слышим, не особенно радостно. Это разрушенный человек.

И что же тут странного, спрашиваем мы себя. Подсунуть ему Марию Медею, в тот момент, когда любовь казалась ему единственным спасением, было, несомненно, жестоко. Не говоря уже о событиях в Белфасте… вовсе уж изощренное издевательство. Раз за разом зажигать для него маячок надежды и, дождавшись, когда он потеряет бдительность, неумолимо его гасить… Бесчеловечно! В этом нет ни любви, ни братского человеческого участия… В оправдание можем только сказать, что мы никогда и не притворялись, будто обладаем этими качествами.

Мы все время наблюдаем за ним, иногда краем глаза, иногда весьма пристально. Он — словно маленькая светящаяся точка на нашем всеохватном, можете не сомневаться, именно всеохватном радаре. У нас есть возможность увеличить эту точку,

вглядеться в нее… как сейчас, например, когда мы видим перед собой горный каталонский пейзаж и город Барселону и ясно различаем эту маленькую точечку под покрывалом влаги и смога, между морем и горами. Мы следуем за ней от статуи Колумба, вдоль лас Рамбла, к Саграда Фамилиа, [55] а оттуда — к зданию ТВ, к студийному павильону № 4, где раз в неделю перед приглашенной публикой на всю страну идет невероятно популярная программа «У границ науки» с известным ведущим, бывшим диктором погоды на Втором канале, Энрике Чуспо Торресом.

55

Саграда Фамилии — церковь в Барселоне, построенная по проекту гениального архитектора Гауди.

Телевизионная студия являет собой потрясающий пример для изучения самопорабощения человека в конце двадцатого века; пленник высоких технологий, постоянно под контролем вездесущих камер, раб времени и машин, винтик в технократическом сотрудничестве, ибо техника переросла его, только более или менее добровольная работа множества специалистов может помешать неизбежной энтропии этой переросшей все разумные пределы системы.

Это что, сумасшедший дом? — спрашиваем мы себя, стоя неподвижно в человеческом муравейнике. Да, конечно, это никакая не студия, это сумасшедший дом. Угрожающе подмигивающие лампочки, табло, люди, мчащиеся кто куда и кричащие одновременно. Или это, может быть, театр? — приходит нам в голову, когда мы заглядываем в гримуборную, где гримеры накладывают румяна на щеки и туш на ресницы Энрике Чуспо Торреса, а он в это время думает о пухлой блондинке, которую он только что заметил, заглянув в студию, чтобы вдохнуть запах духов своей состоящей в основном из женщин публики, он сразу ее заметил — и, заметив, беспощадным своим взглядом известил о мучающем его неутолимом сексуальном голоде… Так это, наверное, космический корабль! — с удивлением убеждаемся мы, заглянув в диспетчерский пункт.

На студийный пол выкатывают пять телекамер с дистанционным управлением, самых современных, не нуждающихся в операторах — все они управляются с пульта видеорежиссера, что составляет, разумеется, их неоценимое преимущество, поскольку телеоператоры, как правило, активны в профсоюзах и то и дело бастуют. С пульта светотехника включаются прожекторы. Жужжат сканеры. Ответственный за выпуск гасит сигарету. Помощник режиссера Антония Альварес, до последнего времени одна из пяти любовниц Энрико Чуспо Торреса, выполняющих свои обязанности согласно замысловатой системе смен, разработанной им, покуда жена его, Урсула, лежит в клинике по причине слабых нервов… эта самая Антония Альварес делает последние записи касательно последовательности включения камер. Публику обучают непростому искусству удивляться и одобрительно улыбаться перед камерой. Энрике Чуспо Торрес покидает гримуборную, проходит через маленькую комнатку, где три гостя программы ожидают своего часа погреться в лучах его славы. Вооружившись безупречной улыбкой, заставляющей женщин мечтательно вздыхать чуть ли не во всех гостиных Каталонии, а мужчин в барах театрально подымать бровь, прежде чем они переключат канал на спорт… вооружившись этой знаменитой улыбкой, он занимает место на диване, наливает стакан минеральной воды и, проследив, что никто на него не смотрит, выплевывает никотиновую жвачку. Он с наслаждением переводит дыхание, с наслаждением, всегда испытываемом им при мысли, что в ближайший час он снова займет ведущее место в сердцах миллионов женщин. Он вдохновенно кивает диспетчеру передачи, тот смотрит на часы. Обратный отсчет начался. Уже звучат позывные передачи — мы в эфире…

— Всего несколько тысяч лет назад, — говорит ведущий и улыбается в камеру, — всего несколько тысяч лет назад человек, по-видимому, не мог различать цвета. В ранних индоевропейских языках, например, нет слов, обозначающих тот или иной цвет. Невольно приходит вопрос — неужели наши предки ничего не знали о цвете? Неужели они жили в черно-белом мире? Ксенофан называет только три цвета радуги — лиловый, красный и желтый. Его мнение разделяет и Аристотель — у него мы тоже читаем о трех цветах радуги. Демокрит чуть позже добавляет к ним белый и черный. Что же все это означает, дорогие телезрители? (ведущий чуть не сказал — «телезрительницы»). Когда мы сегодня подымаем голову и наблюдаем оптический феномен, называемый радугой, мы видим весь спектр. От красного до фиолетового, через оранжевый, желтый, зеленый, голубой, синий… Почему же, спрашиваем мы себя, Ксенофан не называет ни зеленого, ни синего? Может быть, в древней Элладе этих цветов просто не было? Может быть, эти цвета появились лишь в последнее тысячелетие? Или они были всегда, но мы их не различали, они за многие поколения как бы проявились в нашем сознании, то есть наши зрительные способности усовершенствовались за эти столетия? Если считать доказанным, что сегодня мы видим элементы радуги, недоступные Аристотелю, почему бы не предположить, что следующие поколения научатся различать и другие, сегодня нам неизвестные цвета? Сегодня, дорогие телезрители, это допущение и станет нашим исходным пунктом. Разве это не закон существования Вселенной? Разве мы не узнаём его секреты с опозданием?

Поделиться с друзьями: