Лики времени
Шрифт:
— Вот и я так считаю, — сказал Белов. — Зачем старого человека расстраивать? Это только в старорежимное время девчата по тринадцати лет под венец шли, а никак не в наше…
— Да я и не собиралась, и, по-моему, он тоже вроде бы шутил…
— Шутил не шутил, а слово сказывал…
Белов задумался, потом глянул на меня, как бы прикидывая мысленно, стоит ли со мною поделиться.
— У меня ведь дочка тоже вроде тебя, на лицо красивенькая, — сказал. — Правда, у тебя волос темный, а она белая-белая и косы, как лен, каждая с кулак…
Лежавший рядом с Беловым раненый Крылатский, уже пожилой (впрочем, мне все в ту пору старше двадцати
— Моей дочке семнадцать недавно исполнилось. — Уже без меня…
— Семнадцать, — уважительно произнес Белов. — Стало быть, постарше моей, уже вроде бы барышня…
Крылатский ничего не ответил. Потом сказал:
— Исполнилось ли? Думаешь, знаю? Они ведь, мои-то, там, в Витебске остались…
— В Витебске, — протянул Егор Голубин, молодой летчик, которого наши врачи едва откачали: целую неделю он был без сознания, потеряв после ранения в живот много крови. — Я тоже родился в Витебске…
— И до сих пор там жил? — спросил Крылатский.
— Нет, у меня ведь отец подполковник, мы всей семьей то и дело из города в город, из гарнизона в гарнизон переезжали, я уже давно из Витебска, а на фронт пошел из Качи, там летная школа, может, слыхали?
Белов пожал плечами.
— Нет, не приходилось слышать.
Крылатский молча смотрел на меня слегка прищуренными глазами. Я немного смутилась, он сказал:
— Прости, девочка, мне сейчас почудилось, будто это не ты, а она, моя дочка рядом со мною сидит…
— Будет тебе, — хмуро произнес Белов.
— Нет, правда, — настойчиво сказал Крылатский. — Знать бы, что с нею? Жива ли? Или уже давно травой заросла?
Должно быть, на глаза его навернулись слезы, потому что он резко отвернулся от нас.
— Дай мне киселя, — попросил Белов.
Я подала ему поильник с жидким клюквенным киселем.
Он отпил немного. Спросил внезапно:
— Тебе сны когда снятся или спишь без всяких снов?
— Снятся, — ответила я. — Еще как снятся!
Он слегка улыбнулся.
— Мне тоже. Вчерашний день Нюрку свою видел, будто бы подошла ко мне, говорит: «Что же ты, папа…» — Оборвал себя, сердито нахмурился. — Ладно, чего об этом самом толковать…
Повернулся к стене и больше уже не произнес ни слова. А я посидела еще немного с Крылатским, с Егором Голубиным и пошла домой.
Дорогой думала о Белове, о том, как он нестерпимо тоскует по своим, и о том, что мне очень жаль его, но что можно сделать?
Правда, кое-что я все-таки сделала. Однако покамест, как видно, ничего еще не получилось. А до чего же хотелось, чтобы все-таки получилось!
* * *
В воскресенье рано утром мы с бабушкой получили письмо от папы.
Вообще-то чаще писала мама, но на этот раз писал папа.
«Все у нас в порядке, — писал он. — Мы оба здоровы, только у мамы болит рука, и она не может не только работать, но даже писать».
Бабушка прочитала эти строки и сразу же заплакала.
— Ее ранили, — сказала. — Все ясно, просто Олег не хочет нас с тобой огорчать…
Я еще и еще раз прочитала то, что написал папа.
— Смотри, ба, — сказала я. — Вот что папа пишет дальше.
И прочитала:
«Дорогие мои, не беспокойтесь, даю честное слово — все у нас в порядке, просто мама перетрудила руку, ведь мы иногда в день чуть ли не двадцать операций проводим…»
— Вот видишь,
ба, — сказала я. — Ну чего ты, в самом деле? Папа же никогда не врет, ты знаешь…Но тут я внезапно для самой себя разревелась, словно маленькая.
Вспомнился папа, его большие, как он выражался, хирургические руки, он говорил: у хирурга должны быть только такие руки, как у него, его зубы, словно налезающие друг на друга, к слову, они ему очень шли, я уверена, если бы у него была бы самая что ни наесть безукоризненно-белоснежная подковка, ему бы это вовсе не пошло бы, его прямые, всегда неровно подстриженные волосы, падающие на лоб, и то, как он ладонью отбрасывал волосы назад и при этом каждый раз встряхивал головой… Однажды, помню, папа подъехал к дому, у него был старенький мотоцикл «Харлей-Давидсон», еще издали я увидела его белую рубашку и кепку, повернутую козырьком назад. Я понеслась ему навстречу.
— Вот и свиделись, — сказал папа улыбаясь. Ведь мы с ним простились всего несколько часов назад. Он слез с мотоцикла, прислонил его к стене. И тут мы увидели: неподалеку от нас маленький воробей трепыхается в теплом варе, который оставили дорожные рабочие, ремонтировавшие асфальт.
— Смотри, папа, — закричала я. — Он же погибнет!
Папа подошел, осторожно вытащил воробышка из вара.
— Вот уж действительно, — сказал.
Мы оба понимали, воробышек не сумеет летать, у него склеены варом лапки.
— Давай-ка, — сказал папа. — Беги наверх, принеси бутылку с бензином, она на подоконнике на кухне, поняла?
Но я уже не слышала его, неслась со всех ног наверх к себе.
Так и есть, бутылка на подоконнике, стоит себе. Я схватила ее, побежала снова на улицу.
Папа взял носовой платок, намочил его бензином, стал осторожно оттирать лапки воробышка. Дело пошло на лад, лапки очистились совершенно.
— Теперь порядок, — сказал папа, выпустив воробья. И воробей, как бы благодаря папу, несколько раз чирикнул, а после взлетел и уселся на соседнем балконе.
— Порядок, — повторил папа, провожая воробья взглядом. О, как я любила папу в этот момент! Как гордилась им, его добротой, его всегдашней готовностью прийти на помощь, с радостью, с охотой, никогда не думая о себе, о своей пользе или выгоде!
Я закрыла глаза и увидела: папа собирается с мамой в театр.
Мама нарядная, красивая, на ней вишневое крепдешиновое платье, лаковые туфли. А папа одет, как всегда, — широкие белые брюки, это было летом, в жару, клетчатая ковбойка с закатанными рукавами; он начистил зубным порошком свои белые парусиновые туфли, и вот я смотрю из окна, они идут с мамой рядышком к метро, мама размахивает маленькой сумочкой, в которой, я знаю, лежит старинный бабушкин бинокль, возле папиных ног вскипает легкое белое облачко зубного порошка. Мне смешно глядеть на это облачко, и в то же время я горжусь и радуюсь, что у меня такие красивые, нарядные папа и мама, ни у кого в доме нет таких родителей, как у меня, решительно ни у кого!
— Ну, чего ты, — спросила бабушка, не вытирая своих слез, — чего это ты разнюнилась, скажи на милость?
— Это от радости, — ответила я, — от папиного письма!
Весь день у меня было превосходное настроение, я то и дело начинала перечитывать немногие строчки недлинного папиного письма и в конце концов заучила их наизусть. И стала петь во все горло:
«Дорогие мои, не беспокойтесь! Даю честное слово, у нас все в порядке…»
Пела я до тех пор, пока бабушка не остановила меня: