Лира Орфея
Шрифт:
Но Джордж Купер, продремавший почти все время, спросил:
— Я заметил, что в важные моменты оперы вы использовали тональности, которые, скажем так, не первыми приходят в голову композитору. Ля-бемоль мажор, до-бемоль мажор, ми-бемоль мажор — почему именно они?
— Это любимые тональности ЭТАГ, — ответила Шнак. — У него была теория о тональностях и их особом характере, о том, что с ними связано.
— ЭТАГ? Кто такой ЭТАГ? — спросил профессор Пфайфер.
— Извините. Эрнст Теодор Амадей Гофман; я привыкла мысленно называть его ЭТАГ, — объяснила она.
— Вы хотите сказать, что идентифицируете себя с ним?
— Ну, раз я работаю по его заметкам и пытаюсь понять, как он думал…
Профессор Пфайфер помолчал, издав носом презрительный
— Эти теории о характере тональностей были в большой моде во времена Гофмана. Конечно, все это романтическая чепуха.
— Чепуха или нет, но нам следует узнать об этом поподробнее. Что он думал об этих тональностях?
— Ну… Он писал про ля-бемоль мажор: «Эти аккорды уносят меня в страну тоски по несбыточному». И про до-бемоль мажор: «Он впивается мне в сердце раскаленными когтями». Он называл эту тональность «мрачный призрак с красными горящими очами». А ми-бемоль мажор он часто использовал вместе с рожками: он называл это «тоскующие и сладкие звуки».
— Он ведь принимал наркотики? — осведомился профессор Пфайфер.
— Не думаю. Он много пил, иногда почти до белой горячки.
— Я не удивлен, раз он нес такую чепуху про характеры тональностей, — заявил Пфайфер и намерен был оставить эту тему.
Но Шнак не успокоилась:
— Но если он так думал, разве мне не следует уважать его идеи? Раз я заканчиваю его оперу и все такое?
Теперь уже профессор Диддир издал носом звук, словно намекая, что профессора Пфайфера застали врасплох.
— Надо полагать, свое избыточное увлечение модуляцией вы объясните тем, что Гофман обожал Бетховена.
— Гофман обожал Бетховена, и Бетховен был высокого мнения о Гофмане.
— Надо полагать, — заметил великий музыковед. — Вам, юная дама, следовало бы помнить, что думал о Гофмане Берлиоз: «писатель, мнящий себя композитором». Но вы решили потратить много сил на эту второстепенную фигуру, отчего мы и собрались сегодня здесь.
— Возможно, для того, чтобы доказать: Берлиоз мог ошибаться, — вмешалась доктор Гунилла. — Он частенько выставлял себя дураком, как это вечно бывает с музыкальными критиками.
Она знала, что доктор Пфайфер написал эссе о Берлиозе, оценив его на семьдесят из ста — больше Пфайфер не давал никому и никогда. Если Берлиоза можно использовать как палку, чтобы побить Пфайфера, тем лучше.
Был уже час дня.
— Дамы и господа, напоминаю вам, что наша утренняя работа — лишь часть этого необычного экзамена, — произнес завкафедрой. — Мы снова соберемся в два часа в театре, чтобы прослушать закрытое представление оперы с мисс Шнакенбург в качестве дирижера. Ваше решение будет частично основано на результатах этого прослушивания. Как говорится, чтобы доказать, что пудинг съедобен, надо его съесть. А пока что Фонд Корниша пригласил нас на обед, и мы уже опаздываем.
Профессору Пфайферу не понравилась идея обеда за счет Фонда Корниша.
— Ведь они заинтересованы в исходе, — сказал он Уинтерсену. — Разве соискательница не их протеже? Мне неприятно задавать такой вопрос, но не пытаются ли они нас купить?
— Я думаю, они пытаются проявить порядочность и гостеприимство, — ответил завкафедрой. — Как вы знаете, для гостеприимства нужно участие двух сторон. Римляне весьма мудро использовали для понятий «гость» и «хозяин» одно и то же слово.
Пфайфер его не понял и покачал головой.
Обед проходил в лучшем ресторане Стратфорда — маленьком заведении у реки. Артур и Мария сделали все, чтобы угодить экзаменаторам. С Бергером, Купером, Диддиром и Пенни Рейвен это было легко. То же — с завкафедрой и даже с профессором Аделаидой О’Салливен, которая испытывала предубеждение только против табака. Однако профессор Пфайфер и доктор Даль-Сут отбросили внешнюю учтивость, подобающую на экзамене, и сцепились как кошка с собакой.
— Я совершенно не согласен с процедурой, то есть с прослушиванием представления, — сказал Пфайфер. — Это вносит элементы, излишние для нашего решения.
— Вам
все равно, эффектно ли смотрится опера на сцене?— Меня интересует лишь, насколько эффектно она смотрится на бумаге. Я согласен с покойным Эрнестом Ньюменом: великая партитура полностью проявляется, когда ее читаешь в тишине своего кабинета, а не когда сидишь среди толпы, терпя ошибки оркестра и певцов.
— Вы хотите сказать, что лучше воспроизведете оперу у себя в голове, чем сто музыкантов высокого класса в театре?
— Я способен прочитать оперную партитуру.
— Лучше, чем, скажем, фон Караян? Чем Хайтинк? Чем Колин Дэвис?
— Я не понимаю цели ваших вопросов.
— Я пытаюсь оценить всю степень вашего величия, чтобы проявить должное уважение. Я тоже способна прочитать оперную партитуру. Я славлюсь этой способностью. Но все равно лучше, когда я взмахиваю палочкой и сто двадцать музыкантов принимаются за работу. Я одна не заменяю оперную труппу и оркестр.
— Да? Вы, возможно, и не заменяете, а я заменяю. Нет, я не пью вина. Стакан «перье», пожалуйста.
Алкоголь, не выпитый профессором Пфайфером, с лихвой компенсировали остальные. За утро у них пересохло в горле. За время обеда все, кроме Пфайфера, пришли в отличное настроение; профессор Джордж Купер обнаружил склонность налетать на столы и смеяться над своей неловкостью. В конце концов, под профессорскими мантиями скрывались музыканты; хорошо накрытый стол был частью их стихии. Все поблагодарили Артура и Марию так горячо, что Пфайфер заподозрил худшее. Но его им не удалось подкупить! Отнюдь!
5
В ряду грим-уборных на уровне сцены первой шла каморка, предназначенная для дирижера (когда он был) или быстрого переодевания при необходимости. Сейчас тут сидела Шнак, отчаявшаяся и одинокая. Ее и раньше отвергали — например, тот парень, который сказал, что с ней спать все равно что с велосипедом. Ей знакомо было одиночество человека, покинувшего дом и родителей. Она знала, как горько быть одиночкой, никуда не вписываться, — она была еще слишком молода и незначительна, чтобы носить свое одиночество как орден. Но так она еще никогда не страдала — сейчас, когда ей как музыканту предстояло сделать огромный шаг вперед.
Она знала, что не провалится. Франсеско Бергер уже несколько недель как объяснил ей, что экзамен — лишь ритуал, церемония, необходимая в научной среде; факультет музыковедения не допускает соискателей к экзамену, не будучи уверен в успехе как минимум на девяносто пять процентов. Экзамен был либо последним и самым тяжелым испытанием студенческой жизни, либо первым и самым легким из испытаний жизни профессиональной. Шнак нечего было бояться.
Но она все равно боялась. До этого ей доводилось дирижировать лишь студенческим оркестром, сборищем вздорных неопытных школяров. Профессиональный оркестр — нечто совершенно иное. Мастера своего дела — как старые кони, которые борозды не испортят; они повидали всяких наездников и были намерены делать по возможности то, что считают нужным. О, конечно, они не провалят представление: они — истинные музыканты. Но они будут отставать от темпа, вступать не вовремя, фразировать кое-как; они не потерпят, чтобы ими командовала какая-то соплячка. На всех публичных представлениях должна была дирижировать Гунилла, разве что она смилостивится над Шнак и отдаст ей пару представлений в будни. Гунилла умела добиваться нужного от оркестра, и музыканты уважали ее острый язык — она умела профессионально отчехвостить, не переходя на личности. Как это она вчера сказала арфисту? «Арпеджио должно быть намеренным, как жемчужины, которые одну за другой роняют в вино, а не случайным, будто баба поскользнулась на банановой кожуре». Не Оскар Уайльд, но для репетиции сойдет. Гунилла учила Шнак дирижировать, дала ей провести полную репетицию оркестра, сама делала пометки а потом целый час разбирала их со Шнак. Но сегодня, взмахнув палочкой, Шнак останется одна. И старый козел Пфайфер будет наблюдать за каждым ее движением.