Лисица на чердаке
Шрифт:
«За павших в бою…» Когда был провозглашен этот скорбный тост, рука доктора Бринли, поднимавшая стакан, задрожала и сердце его снова заныло, как встарь, при мысли о том, что сам он тогда по молодости лет не мог участвовать в войне. Ибо есть ли на свете узы, равные тем, что нерасторжимо связуют людей, когда-то героически воевавших бок о бок, даже если с тех пор протекли годы и годы? «Я был при Альме, я был при Инкермане…» О, если бы он мог сказать сегодня: «Я ходил в атаки с легкой кавалерией…» Но они не приняли его в свои ряды, потому что, увы, в 1853 году ему едва сравнялось пятнадцать
Павшие в бою… Разделить с ними их вечный, непробудный сон… Или хотя в эту торжественную минуту поднятых вверх поминальных бокалов знать, что и он тоже был причастен к навеки незабываемому. А теперь он так или иначе все равно скоро умрет, и умрет одиноким…
Ибо доктор Бринли понимал – настолько-то он все же был доктор, чтобы знать: он скоро сляжет, может, протянет еще несколько месяцев и все. Какое-то время незаменимая Блодуин – пухленькая, беленькая, улыбающаяся Блодуин – будет за ним ухаживать. Но недолго. Блодуин – первоклассная медицинская сестра, однако лишь до тех пор, пока она считает, что ее пациент может выжить. Для тех же, чьи дни сочтены, – нет. С этими она возиться не станет. Эту пятидесятилетнюю деревенскую женщину, словно бабочку на огонек, влекло к любому одру болезни, и тем не менее она ни разу в жизни не видела еще ни одного покойника!
Да, да, в какой-то миг Блодуин, не сказав ни слова, исчезнет, и ее сестра Айруин появится вместо нее. Потому что Айруин отменная сиделка для тех, «чьи дни сочтены». Ни одна добрая женщина в Кроссе не закрыла глаза стольким мертвецам. И когда Блодуин исчезала и на ее месте появлялась Айруин, больной понимал, что его час пробил.
Ну, а пока что? А пока что доктор осушил еще один стакан.
Теперь ему казалось, что он вознесся на вершину какого-то пика. Быть может, подумалось ему, это близость смерти вознесла его сюда. И каким далеким показалось ему с этой вершины все, что его окружало, эта толпа, которую он обхаживал всю свою жизнь! Это жующее… болтающее, надеющееся… и еще молодое… сборище.
С вершины этого пика (от всего выпитого виски вершину покачивало слегка, как от ветра) он, подобно монарху, обозревал свои владения и видел сердца всех тех, расположения кого он всю жизнь добивался. Но за последнее время в душе его, казалось, совершалась исподволь какая-то перемена, и теперь он вдруг понял, что их сердца ему больше не нужны.
Внезапно его стремительно вознесло еще выше – на такую высоту, с которой все эти люди стали похожи на крошечных, жестикулирующих насекомых. А вершина пика теперь уже раскачивалась бешено, из стороны в сторону, словно под порывами урагана, и ему приходилось делать отчаянные усилия, чтобы удержаться на ней.
Только бы его не вывернуло наизнанку от этой качки.
Епископ, украдкой наблюдавший за доктором, заметил, как посерело у него лицо, как дрожат губы и отвисла челюсть. «Этот человек недолго протянет», – подумалось ему. И тут же он заметил пустой, остановившийся взгляд, и ему вспомнились другие глаза, в которые он глядел не раз, и хотя те глаза были моложе, но их взгляд так же был обращен внутрь себя, в бездонную пустоту. «И к тому же он очень, очень пьян», – сказал себе епископ.
Возможно, если вести отсчет снизу вверх, старик доктор был уже на три четверти мертв, ибо там, где раньше бурлило столько чувств, сейчас все замерло. Но в не омертвевших еще, живущих повседневностью участках мозга что-то беспокойно шевелилось даже теперь – что-то мучило его и тут же от него ускользало,
и он никак не мог уловить, что это было.«Четверг!» – сложилось вдруг в мозгу слово.
Глаза его почему-то наполнились слезами! Значит, «четверг» – это что-то неладное. «Четверг! ЧЕТВЕРГ!» – вызванивало у него в голове, неумолчно, словно набат. Он отхлебнул еще виски, напрягая свою вышедшую из повиновения память.» А-а-а! вот оно что! Телефонный звонок, труп ребенка… Он должен дать заключение…
Взор пустых, остекленелых глаз внезапно затуманился, челюсти сжались, какое-то чувство оживило дряблое лицо. Доктор повернулся к епископу, вцепился левой рукой в его руку, словно ухватив поводья, горестно сморщился и выдохнул, давясь слезами:
– Милорд! Это же совсем крошечная девчушка!
Епископ, заинтригованный, повернулся к нему.
– Совсем малютка! – не унимался доктор Бринли. – А я все еще живу, и вы!
Но лицо епископа выражало лишь полное недоумение, и доктор вдруг с удивлением обнаружил, что его жалостливые слова слабо воздействуют даже на него самого. Тогда он попробовал снова; теперь, во всяком случае, его старческий голос дрожал достаточно драматично.
– Совсем крошечная девчушка, говорят, от силы лет шести. И нате же – умерла. Ну, вот вы, служитель господень, объясните мне, зачем это, почему?
Тут он икнул, расплакался уже навзрыд и опрокинул стакан с виски. Все головы сочувственно повернулись к нему.
– Полно, полно, доктор, – услышал он слова Главного Управителя. – Спойте-ка нам лучше «Клементину».
8
Полночь, мы снова в Ньютон-Ллантони…
Тучи наконец стали рассеиваться, выглянула луна, и единственное пятно света, вобравшее в себя благодаря расстоянию все огни пирующего Флемтона, потускнело.
В большой гостиной Ньютон-Ллантони ставни не закрывали доверху высоких полукруглых окон, и струившийся оттуда лунный свет узкими полосами прорезал мрак. Он осветил бесформенную глыбу упрятанной в чехол огромной люстры под потолком, отбросил узорные тени на покрытую чехлами мебель и на затянутые материей старые зеркала на стенах. Он заиграл на еще не потускневшей позолоте рамы большого, во весь рост, портрета мужчины над каминной полкой и на слове «Ипр», имени и дате, выгравированных на медной дощечке.
Он оживил нарисованные блики в глазах мертвого юноши в военной форме, изображенного на портрете.
Он высветил неясные очертания темной, маленькой, неподвижной фигурки на большой кушетке напротив камина, ее вытянутые вдоль тела ручки. Заиграл на белках глаз в узких щелках под полуопущенными веками.
Огастин в своей белой спальне в мансарде под самой крышей пробудился, когда свет луны упал ему на лицо.
Дом был погружен в молчание. Огастин знал, что во всех ста комнатах нет ни единой живой души, кроме него.
Внизу невесть почему хлопнула дверь. По затылку Огастина пробежали мурашки, и начатый было зевок невольно оборвался.
Он, так любивший одиночество, почувствовал вдруг неодолимую тягу к общению с живыми человеческими существами.
Сестра Мэри…
Ее дочка Полли, его маленькая, нежно любимая племянница…
В это мгновение полуяви-полусна ему показалось, что Полли забралась к нему в постель и спит здесь рядом – маленькая, теплая, чуть влажная от пота, плотно упершись коленками ему в грудь. Он пошевелился, и она исчезла, и он почувствовал холод и пустоту постели.