Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Сколько людей живут без всякой цели, даже не догадываясь, что она есть. Сколько на свете нравственных карликов и вечных детей, в какую ничтожную драму превращают они свою и чужую жизнь, руководясь ничтожными мотивами! Радуются, огорчаются, приходят в восторг, приходят в негодование, борются с искушениями, одерживают победы, терпят поражения, влюбляются, женятся, спорят, горячатся, интригуют, мирятся, — и все это только различные проявления неисчерпаемой глупости. Наши писатели стараются внести в эту драму луч смысла; прежде они для этого подразделяли людей на дурных и хороших, на добрых и злых; теперь хотят доказать, что торжествующая сила нехороша, а угнетенная невинность, напротив того, прекрасна; в этом они ошибаются: и сила глупа, и невинность глупа, и только оттого, что они обе глупы, сила стремится угнетать, а невинность погружается в тупое терпение; свету нет, и оттого люди, не видя и не понимая друг друга, дерутся в темноте…

Только становясь умней, человечество добреет: это и есть прогресс. Умнеет оно, приобретая и накопляя знания. Новые знания добываются лишь изучением природы, потому что запас нравственных правил — по крайней мере, в последние две тысячи лет — не пополняется. Стало быть, одно реальное знание, естествознание —

причина прогресса. А из этого следует, что истории необходимы два деятеля — ученый и литератор. Только они в силах ускорить прогресс. Ученый — отыскивая новые истины, литератор — пуская их в обращение. Высшая, прекраснейшая, самая человеческая задача искусства слова состоит именно в том, чтобы слиться с наукою и, посредством этого слияния, дать науке такое практическое могущество, которого она не могла бы приобрести исключительно своими собственными средствами.

Скажем и более. Если бы вы, г-н Щедрин, вместо того чтобы резвиться, насмехаясь над наукой, которая «со временем даст все», дочитали до конца хоть первый том Бокля, то в главе о ближайших причинах французской революции нашли бы такие факты, которые даже вас, действительно статский прогрессист, могут заставить призадуматься серьезно:

«Первый решительный удар нанесен был этому порядку вещей (то есть старому, вы понимаете, г-н Щедрин?) тем беспримерным рвением, с каким стали разрабатывать естественные науки (слышите, г-н Щедрин?). Делались обширные открытия, которые не только подстрекали умы мыслящих людей, но и возбуждали любопытство более легкомысленных классов общества (а вы замечали, г-н Щедрин, что к вашим „Невинным рассказам“ особенно благоволят те самые провинциальные чиновники, которых вы изображаете так зло? Это потому, что вы писатель в глуповском вкусе). Самые обширные и самые трудные исследования были благосклонно приняты теми, чьи отцы едва ли слышали даже названия наук, к которым относились эти исследования (не похоже ли это на Россию, г-н Щедрин, на русских отцов и детей?). Блестящее воображение Бюффона вдруг доставило популярность геологии; то же самое сделало для химии красноречие Фуркруа, а для электричества — красноречие Полле; между тем как удивительные чтения Лаланда заставили всех заниматься даже астрономиею (а вы, г-н Щедрин, чем занимаете общество? Цветами невинного юмора? Нутряным смехом Иванушки-дурачка? Надрываете животики почтеннейшей публике?). Одним словом, достаточно сказать, что в продолжение тридцати лет, предшествовавших Революции, распространение естествознания шло так быстро, что из-за него пренебрегали изучением классической древности…»

Есть о чем подумать, не так ли, г-н Щедрин, балагур вы наш неистощимый? Далее Бокль рассказывает, что благодаря замечательным успехам знания новый принцип умственного превосходства стал быстро усиливаться за счет старого принципа превосходства аристократического, и мимоходом роняет следующие слова: «Место, где проповедуется наука, есть храм демократии». Ну что, г-н Щедрин, что, неумолимый остряк? Поняли, наконец? Может быть, хоть впредь станете поосторожнее в полемике против людей, занятых настоящим делом? А то как бы эти люди не назвали вас эксплуататором прогрессивной идеи, паразитом и откупщиком умственного мира… Не лучше ли вам принести покаяние и позаботиться об исправлении?

Это я говорю не в насмешку. У вас талант, у вас перо, вы умеете украсить мысль прибауткою и подернуть игривостью, — отлично! Все наши хорошие писатели имели значительную слабость к общим рассуждениям и высшим взглядам (и у меня есть эта слабость, хоть я еще и не считаю себя хорошим писателем), — а у вас ее нет, — опять-таки отлично! Общие рассуждения и высшие взгляды составляют совершенно бесполезную роскошь и мертвый капитал для такого общества, которому недостает самых простых и элементарных знаний. Поэтому обществу надо давать эти необходимые знания, то есть знакомить публику с лучшими представителями европейской науки. Мне, например, эта задача во всех отношениях по душе и по силам, — думаю, что и вам тоже. Если человек умеет писать быстро, весело и занимательно, и любит читать, и легко усваивает себе чужие мысли, он, нимало не утомляясь, может давать в журнал листов по пятьдесят в год. Стоит только выбирать тщательно сюжеты статей, и публика ежегодно будет получать целую массу знаний по самым разнородным предметам. Если бы Добролюбов был жив, он посвятил бы лучшую часть своего таланта на популяризирование европейских идей естествознания и антропологии… Припомните, сколько пользы принес Белинский, хотя ограничивался почти исключительно областью литературной критики, да притом был человек больной и раздражительный, что непременно мешало ясности и последовательности работы. Сколько же пользы можем принести мы — вы и я — при порядочном здоровье и способности писать не раздражаясь!

Впрочем, как хотите. И о Бокле я вам ничего не говорил: молчок! А только вот что:

«Конечная цель лежит очень далеко, и путь тяжел во многих отношениях; быстрого успеха ожидать невозможно; но если этот путь к счастию, путь умственного развития, оказывается необходимым, единственно верным путем, то это вовсе не значит, чтобы следовало исключить из истории все двигатели событий, кроме опытной науки.

Народное чувство, народный энтузиазм остаются при всех своих правах; если они могут привести к цели быстро, пускай приводят. Но литература тут ни при чем; она ничего не может сделать ни для охлаждения, ни для разогревания народного чувства и энтузиазма; тут действуют только исторические обстоятельства; журналистика старается обыкновенно попадать в тон общего настроения, но это попадание содействует только успеху журнала, но вовсе не приносит пользы важному и общему делу. Литература может приносить пользу только посредством новых идей; это ее настоящее дело, и в этом отношении она не имеет соперников. Если даже чувство и энтузиазм приведут к какому-нибудь результату, то упрочить этот результат могут только люди, умеющие мыслить… Стало быть, естествознание составляет в настоящее время самую животрепещущую потребность нашего общества. Кто отвлекает молодежь от этого дела, тот вредит общественному развитию. И потому еще раз скажу г. Щедрину: пусть читает, размышляет, переводит, компилирует, и тогда он будет действительно полезным писателем. При его уменье владеть русским языком и писать живо и весело

он может быть очень хорошим популяризатором. А Глупов давно пора бросить».

В прошедшем, тысяча восемьсот шестьдесят третьем году заключенный Писарев израсходовал восемьдесят девять листов бумаги: пятнадцать — на письма к родным, а семьдесят четыре — на литературные сочинения. Каждый лист он заполнял с обеих сторон, лепил строчку на строчку, не оставляя полей: более шестидесяти строк и около ста буковок в строке, так что без лупы и не подступишься (впрочем, надо отдать ему справедливость, получалось аккуратно, даже красиво). Генерал-лейтенант Сорокин не поленился заглянуть в журнал «Русское слово» и установил, что статья, написанная таким способом на шести листах, занимает в нем тридцать две страницы. Выяснилось также, что шестнадцать журнальных страниц составляют почему-то один печатный лист (у литераторов так называется) и стоят сорок рублей, — во всяком случае Благосветлов платил Писареву именно эту цену. Стало быть, каждый измаранный мальчишкой лист казенной бумаги приносил ему тринадцать рублей с копейками, а всего за прошлый год — собственно, за полгода, с июня месяца — он заработал без малого тысячу рублей. Вернее, конечно, сказать: мог бы заработать столько, если бы все статьи попали в печать (к счастью, одну, самую зловредную, удалось остановить, а она потянула бы рублей на триста) и если бы издатель платил за все написанное, а не только за то, что пропустила цензура (но Благосветлов был не так глуп, и Писарев то и дело жаловался своей драгоценной мамаше, что вот, дескать, опять Гришка надул с гонораром). Но все равно, доход заключенного, в пересчете на год, был немногим меньше жалованья коменданта! Правда, коменданту полагались еще разные надбавки, наградные и столовые деньги, казенная квартира и дрова, но ведь и Писарев жил на всем готовом! Это, как говорится, было бы смешно, когда бы не было так грустно, и мириться с таким безобразием Алексей Федорович не мог, просто не умещалось в голове: государственный преступник, находясь в заключении, развлекается вовсю (сам в письмах признается, что сочиняет без малейшего труда, что это для него забава), да еще гребет за это денежки, и какие? — армейский полковник столько не получает. И все это с соизволения, или, прямо скажем, при попустительстве высшего начальства, которому словно бы и дела нет до того, чему же это такому полезному может научить публику, особливо молодых людей — голоштанный арестант, ожидающий отправки на каторгу.

В нынешнем году Писарев тоже, как видно, не собирался терять время понапрасну. Первого февраля переслал Благосветлову большую статью «Исторические эскизы» (оконченную, верно, еще в декабре); пятнадцатого — крайне подозрительное и уж во всяком случае неприлично дерзкое по тону сочинение: «Цветы невинного юмора» (впрочем, Щедрин, с которым он там разделывается, — тоже штучка, насколько можно судить; и вообще, это недурно, что бешеные собаки грызутся между собой); двадцать девятого — какие-то «Мотивы русской драмы» (ни слова не понять, но видно, что достается Добролюбову, а значит, опять-таки «Современнику»); а через месяц — «Прогресс в мире животных и растений», а еще через месяц — «Кукольная комедия с букетом гражданской скорби» (еще камушек в «Современников» огород), и еще через месяц — продолжение «Прогресса в мире животных и растений».

Кстати, этот самый «Прогресс» Алексею Федоровичу, пожалуй, понравился, во всяком случае, только эту статью он прочитал с интересом; извлек любопытные сведения о животном царстве; атеизмом от этого произведения, безусловно, несло за версту, но попадались бойкие сравнения, — одно генерал-лейтенант даже в тетрадку выписал, и не для рапорта, а так, для души.

«Родиться на свет — самая простая штука, — резонно рассуждал арестант, — но прожить на свете — это уже очень мудрено; огромное большинство органических существ вступает в мир, как в громадную кухню, где повара ежеминутно рубят, потрошат, варят и поджаривают друг друга; попавши в такое странное общество, юное существо прямо из утробы матери переходит в какой-нибудь котел и поглощается одним из поваров; но не успел еще повар проглотить свой обед, как он уже сам, с недожеванным куском во рту, сидит в котле и обнаруживает уже чисто пассивные достоинства, свойственные хорошей котлете. И идет эта удивительная работа день и ночь без малейшего перерыва с тех пор, как „солнце светит и весь мир стоит“».

Что ни говори, а ведь остро, и слог картинный, этого не отнимешь. И как раз тем, что нравился, привлекал, а стало быть, и подчинял, пусть на миг, — этим-то самым писа-ревский слог и выводил Алексея Федоровича из последнего терпенья. Уж он-то знал, что его обманывают, что солидная уверенность, рассудительность, чистосердечная веселость, будто бы звучавшие в статьях, — бессовестное притворство. Этот сильный, твердый голос и быстрая решительная речь не могли принадлежать болезненному юнцу в байковом халате и спадающих чулках, никак не вязались с одутловатым лицом в жидкой бороде, с блуждающим взглядом воспаленных глаз. Публика, видя под статьей жирные печатные буквы: «Д. Писарев», воображала, вероятно, какого-нибудь вполне благопристойного, с умом и образованием, даровитого господина, но Алексей-то Федорович, если бы и хотел, не в силах был не помнить, что под этими буквами скрывается молокосос, в корне, непоправимо испорченный, злокозненный, преступный!

Этому следовало положить конец, тем более что, по секретным данным, кое-кто из офицеров вверенной генералу Сорокину крепости стал почитывать статейки в «Русском слове» (а потому что соблазн! еще бы: раз уж арестанту дозволено всю Россию печатно поучать, значит, он кое для кого не арестант уже, но автор, литератор, фигура!). Результат не заставил себя ожидать: дисциплина пошатнулась. Да, да, никаких преувеличений! Не имея пока что возможности захватить негодяев с поличным, Алексей Федорович был уверен (нюхом чувствовал, да и просто знал), что Писареву тайно оказывается множество послаблений. Прочие сочинители и журналисты содержались все-таки в равелине, там не больно-то изловчишься, а в куртинах — одни поступают, другие убывают; того вызывают на допрос в комиссию, этого увозят в Сенат для объявления приговора, третьего выводят на прогулку, четвертого собирают в баню, пятому дано свидание, шестой желает беседовать с отцом Василием… В этой вечной суматохе заключенный, имея сообщником хотя бы одного из офицеров, в состоянии не то что сноситься с посторонними лицами, а хоть вовсе удрать. Удерет, а после за границей объявится и через «Колокол» пришлет поклон. Приятно?

Поделиться с друзьями: