Литератор Писарев
Шрифт:
Ведь это не над ним, не над ним гнусавит девяносто шесть раз в сутки злорадный голос: а вот и еще пятнадцати минут как не бывало, еще прошли пятнадцать минут двадцать третьего года твоей единственной жизни!
Ничего, ничего. Не очень-то испугали. Того мальчика, который больше всего на свете боялся рассердить взрослых, — его давно уже нет. (А ты помнишь, как я плакал, услышав впервые, что бывают такие дети, которые не слушаются мамаши?) Этот год, в сущности, проходит не хуже, чем прошлый, по крайней мере без глупостей. Глупости тут запрещены, даже карточных долгов не наделаешь. (Воображаю, чего бы я только не натворил, оставшись на свободе!) Силы не расходуются попусту, а они ведь пригодятся. Потому и полезно получать от жизни такие грубые толчки, что волей-неволей, а призадумаешься, как вернее
— Если бы ты знал, как тебя полюбили, — говорил Благосветлов. — Многие из молодежи сознаются, что только из твоих статей последних увидели, для чего стоит жить. В редакцию барышни приходят, выпрашивают твой портрет. Намедни одна сурово так отчеканила: «Благодаря „Очеркам из истории труда“ вся моя жизнь повернулась и осветилась!». Я сигарок принес. Сигарки ведь можно, Иван Федорович? Я спрашиваю — гостинец можно?
— Отчего же нельзя, — приветливо отозвался штабс-капитан Пинкорнелли. — Для здоровья не полезно, а правилами не запрещено. От казны выдается десяток папирос на день. По-моему, достаточно, да ведь запас карман не тянет. Что вы так жмуритесь, Дмитрий Иванович, голубчик? Глаза болят?
— Благодарю вас, глаза не болят, — отвечал Писарев, с усилием улыбаясь, — просто пытаюсь удостовериться, что это не сон. Иногда, знаете, воображаешь себе разные сцены, и разговоры такие правдоподобные, а потом обнаруживаешь вдруг, что это тени ходят по стене.
По многим признакам, это был не сон. От Благосветлова, например, пахло лавандовой одеколонью, а в камере откуда же возьмется подобный аромат? Правда, и вся обстановка была не тюремная: крохотная комнатка, заставленная ненадежной на вид мебелью — разноцветные подушки, подушечки, чехлы, салфетки; на стене ковер, на окне полосатая занавеска, над стеклянным колпаком лампы — желтый абажур… Немножко похоже на спальню тетушки Натальи Петровны. Такое может и присниться, особенно в каземате.
Но Писарева сюда вели сквозь кипевшую в темноте беззвучную метель. В огромных валяных сапогах, в тяжелой шинели он запыхался и вспотел, ступая по свежевыпавшему глубокому снегу, хотя путь оказался недальний: два-три мрачных проулка. Отсыревшее в цейхгаузе белье липло к телу. Теперь он в летнем пальто сидел на легком скрипучем стуле и дрожал от озноба и напрягал мускулы, чтобы дрожь унять.
На скатерти прямо перед ним курился стакан, у подножия обведенный, как по циркулю, лужицей шоколадного, с багровыми прожилками, мрака, и на подстаканнике серебряные борзые настигали серебряную лису с невероятно пушистым хвостом.
Нет, это был не сон, уж скорее чудо.
— Никоим образом не сон, — ворковал плац-адъютант. — Однако на всякий случай условимся. Вас, Дмитрий Иванович, я пригласил к себе на квартиру, чтобы потолковать о том о сем, нет ли каких жалоб, и прочее, пока ваше помещение прибирают и обыскивают.
— Вот оно что…
— А как же! Вдруг прячете в ножке кровати кинжал или под тюфяком — веревочную лестницу. До сих пор никому не удавалось, но предосторожность — это наш, как бы сказать, конек. Ну а вас, милостивый государь, здесь вообще нет, не правда ли? Вы
явились в канцелярию, оставили несколько книг для господина Писарева и отбыли восвояси.— Иван Федорович, я вам клянусь, я побожусь, если хотите, — вскинулся Благосветлов.
— Это совершенно лишнее, а сделаем вот как, — журчал веселый старческий голосок. — Вы по дороге домой заезжайте к тому господину, который нас познакомил, да и напомните ему, что нынче вечером он меня навещал. Понимаете? Приехал в гости, а я, как назло, дежурю по крепости и занят делами службы. Он посидел с четверть часа, выпил чаю и, делать нечего, отправился к себе на Васильевский. Это было сегодня, двадцатого января.
— Все исполню и передам. К тому же Саранчов предупрежден…
— Экий вы! Не нужно имен! Если есть на свете место, где стены обладают слухом, то это здесь, у нас, уж поверьте. Итак, вы все поняли оба. А теперь забудьте обо мне и беседуйте, время не ждет. Оставить вас наедине, увы, не могу: слишком серьезный и явный проступок, а генерал наш очень строг, даже свыше меры. Сейчас он в отсутствии, но донесут, донесут. Мундир, понимаете ли, пенсия, — о таких вещах тоже приходится думать. А в литературных ваших делах я все равно ни аза не смыслю, да и глух, в отличие, повторяю, от здешних стен.
Пинкорнелли поднялся из-за стола и шагнул к стоявшей в углу комнаты конторке, на которой горела под жестяным колпачком свеча. Тотчас заскрипело по бумаге перо и защелкали перебрасываемые костяшки счетов.
Не сон и, понятно, не чудо, думал Писарев, жадно глотая чай, а просто-напросто выдумка, до крайности неправдоподобная, третьеразрядного романиста. Но за храбрую мысль — свести на одной странице двоих столь отчаянно нелепых, столь прелестно безумных персонажей — автору следует кое-что простить, даже если он не ставил перед собою других целей, кроме той, чтобы у читателя щипало в носу.
Худенький, узкоплечий, нежноликий штабс-капитан так важно поджимал губки, с таким самодовольством подмигивал то одним глазом, то другим и так залихватски, на манер заядлого картежника, сей миг распечатавшего свежую колоду, потирал ладошки… Не подлежало сомнению: старичок полагает себя величайшим, опаснейшим хитрецом и витает на седьмом небе от восхищения собственным коварством. Ах, если бы не плешь, не седой затылок, не морщины на тощей шее, — расшалившаяся пансионерка, да и только!
Но и Григорий Евлампиевич был прекрасен и странностью облика никому бы не уступил, тем более что, в отличие от Пинкорнелли, держался хладнокровно и выглядел точно так же, как полтора года тому назад, как всегда. Немигающие глаза; каменные щеки, выскобленные так гладко, что больно смотреть; стальные иголки густо топорщатся над верхней губой; лезвия воротничков впились в кадык; галстух сползает к плечу; сюртук из какой-то негнущейся материи, словно бы не сшит, а выкован; а на толстых пальцах жирно сверкают — это новость! — внушительных размеров перстни, — и перстни эти как нельзя более уместны, потому что теперь-то уж любой, кто увидит Благосветлова впервые, хорошенько поломает голову, стараясь угадать, зачем бы это русскому унтер-офицеру рядиться британским коммерсантом…
Итак, налицо преступный сговор. Редактор радикального журнала, известный своей неблагонадежностью, тайно проникает в политическую тюрьму при посредстве и энергическом содействии офицера охраны. Один рискует самое малое мундиром и пенсией; другой — вообще всем, и оба радешеньки. А действие происходит в России, в Петропавловской крепости. Ох, не завидую я автору будущей моей биографии, трудненько ему, бедняге, придется, особенно ежели он возьмется за дело лет этак через сто. А впрочем, к тому времени охотники изводить свою жизнь на описание чужой — должны перевестись.
— Послушай, Григорий Евлампиевич, — сказал Писарев, растягивая слова, чтобы голос звучал равнодушно, — нельзя так рисковать из пустяков. Я живу преотлично, не нуждаюсь ни в чем, кроме книг. Книгами ты меня снабжаешь, а я, пользуясь ими, пишу статьи для «Русского слова». Ты, в свою очередь, эти статьи печатаешь и деньги высылаешь моей матери. Мы с тобой друг другу нужны и поэтому оба исполняем взятые на себя обязательства. А все прочее, друг мой и брат, — сантименты, над которыми мы славно посмеемся, когда я выйду отсюда. И не ты ли меня учил…