Литературные заметки. Книга 2 ("Последние новости": 1932-1933)
Шрифт:
В новой части «Жизни Арсеньева» герой-рассказчик по-прежнему скучает в провинциальной глуши, томится мечтами о творчестве и мечтами о любви. Как всегда у Бунина, рассказ тянется, тянется, — и вдруг попадаются в нем такие две-три строчки, такой эпитет или такое описание, будто вспыхнула молния; все сразу становится видно. Характерно, однако, что автор оживляется, главным образом, в отступлениях от хода фабулы, — как, например, на странице, посвященной театру и актерам. Эта страница, кстати сказать, подлинно «просится в антологию». Сколько убийственной меткости, сколько иронии и зоркости! Арсеньев утверждает, что «талантливость актеров есть только умение быть пошлыми», и припоминает одно за другим все то, что «приводит его в содрогание»:
«Эти вечные свахи в шелковых повойниках лукового цвета и турецких шалях, с подобострастными ужимками и сладким говорком, изгибающиеся перед Тит Титычами, с неизменной гордой
И дальше — несколько слов о провинциальной знаменитости, выступающей в роли гоголевского сумасшедшего! Жаль, что нельзя всего процитировать. Эти отрывки не потускнели бы и рядом с толстовскими (чудовищными, но изумительными) страницами, посвященными Шекспиру и Вагнеру, причем в них гораздо больше правоты. Художник примиряется с театром на высших его ступенях, но рядовые «священные подмостки», рядовой «храм искусства» слишком грубо и карикатурно искажают сущность творчества, чтобы он мог все это не презирать и не ненавидеть. Антитеатралы, — вроде покойного Айхенвальда, сказавшего в своей давней, но памятной полемике с Евреиновым много верного, — поймут Бунина с полуслова.
Окончена «Камера обскура» В. Сирина, Заключительные главы этого романа, — начиная с момента автомобильной катастрофы, — с внешней стороны принадлежат к лучшему, что Сирин вообще написал. В них есть магическая словесная убедительность. Именно магическая: не столько блестяще, сколько «обворожительно»… Вместе с тем роман легковесный и поверхностный. Он полностью исчерпывается течением фабулы и лишен замысла. Он придуман, а не найден. Наша литература приучила нас к очень высоким требованиям, и когда писатель так даровит, как Сирин, к нему их невольно полностью предъявляешь: прежде всего, — о чем это? Некоторые книги читаешь только для развлечения, — тогда этот вопрос отпадает. За сочетаниями и сплетениями судеб, воль и страстей в них следишь, как смотришь на искусно расположенные манекены в витрине модного магазина: чем прихотливее, тем и лучше, — это ведь манекены, они расставлены, они не живут. Но Сирин пишет о людях, а не только о приключениях, которые с людьми случаются. Поэтому ждешь отражения и отсвета жизни, с проникновением в ее таинственные законы, с вниманием к ее скрытой сущности, со вкусом ее горечи: «tout le reste est litterature», пустое, праздное рукоделие. Ждешь — и не находишь… Нет темы, есть только сценарий. Надо признать, однако, что сценарий остроумнейший. Если с автора «Камеры обскуры» многое спрашивается, то лишь потому, что ему много дано.
О «Доме в Пасси» Бориса Зайцева и «Древнем пути» Зурова высказаться трудно: романы это, по-видимому, довольно большие, а прочли мы из них всего только несколько глав. О первом же мимолетном впечатлении, которые они производят, я писал не так давно.
Несколько коротких, остро-своеобразных стихотворений З. Гиппиус. Первое из них настолько любопытно, в качестве автобиографического признания этого рассудочного и одинокого поэта, что стоит выписать его целиком:
К простоте возвращаться… Зачем?Зачем — я знаю, положим.Но дано возвращаться не всем:Такие, как я, — не можем.Сквозь колючий кустарник иду.Он цепок, мне не пробиться.Но пускай, ослабев, упаду,До второй простоты не дойду,Назад — нельзя возвратиться.Хорошие стихи дал Поплавский: менее нарядные, чем большинство его прежних вещей, но более глубокие в своей сдержанной выразительности. Еще отмечу стихотворения Довида Кнута и Штейгера. У первого всегда радует редкостное дыхание, «голос», свободно и широко, с какой-то восточной, певучей заунывностью поднимающийся, как молитва или жалоба, к небу. У второго — соединение неподдельного лиризма с насмешливостью,
очень личный, получеловеческий-полукукольный тон. Марина Цветаева напечатала небольшое стихотворение, написанное пятнадцать лет тому назад.За ее же подписью помещены мемуары о Максимилиане Волошине, под названием «Живое о живом». Мне никогда не приходилось Волошина встречать. Насколько можно судить о нем по его стихам и статьям, он истинным поэтом не был, — и значение, которое Цветаева ему, очевидно, приписывает, сильно преувеличено. (Нельзя забыть поздних, грубо-трескучих фальшиво-декламационных волошинских стихов о России: это не случайный срыв, это — важнейший для характеристики Волошина документ.) Но, вероятно, как личность он был интересен: интересная, умная статья Цветаевой в этом убеждает.
Рассмотрение замечательных отрывков из «Иисуса Неизвестного» Д. Мережковского вышло бы далеко за пределы этой статьи. Мне приходится от него воздержаться и указать в заключение лишь на содержательные — хотя и очень спорные — статьи М. Алданова «О романе» и В. Вейдле «Борьба с историей».
ПИЛЬНЯК И БАБЕЛЬ
К пятнадцатой годовщине «великого октября» в Москве решили подвести итоги всему, что дала советская литература. Произнесены были речи и напечатаны в журналах статьи, где с птичьего полета обозревались успехи писателей в борьбе за мировое словесное первенство… В СССР очень любят соревнование во всех его видах и формах, и о литературном «первенстве» там говорят охотно и упорно, будто и на самом деле существует какой-то чемпионат, где бодрые, полные сил пролетарские писатели состязаются с утомленными буржуазными неврастениками. Достоинство и честь страны победоносного социализма требуют, чтобы первый приз достался именно советской литературе. Московские критики уверяют, что это уже и произошло. «Наша литература самая художественная, наиболее насыщенная мыслью из всех, какие сейчас существуют»… — провозгласил недавно при общем одобрении Кирпотин. Это утверждение повторяется почти дословно, как лейтмотив, во всех критических обозрениях. Спорить не приходится, так как, на наш скромный взгляд, ни первых, ни вторых, ни третьих литератур в мире нет. Но развлекаться каждый волен, как ему угодно. Если кому по вкусу игра «догоняем-перегоняем», то пусть и играет на здоровье.
На этих пустяках останавливаться долго не стоит. Признаюсь, лично меня они интересуют, или, вернее, поражают, лишь как образец старого, неискоренимого русского бахвальства, — «шапками закидаем», — достигшего небывалого расцвета в советском обличье (и кажется, теперь, при Сталине, еще большего, чем при Ленине, — в силу его какой-то унтер-офицерской природы, в силу грубой и лубочной силы его характера, по сравнению с изъеденной сарказмом, презрительной, недоверчиво– интеллигентской мыслью Ленина… «Стиль — это человек». Обратите внимание на стиль Сталина, на знакомый «душок», идущий от этого стиля: «Чужой земли не хотим, но и своей земли, ни одной пяди своей земли не отдадим никому». Или: труд ныне превращается из зазорного дела, каким был раньше, «в дело славы, в дело чести, в дело доблести и геройства». Не касаюсь сути этих слов — не в ней дело: но никогда Ленин так бы не сказал. Он фыркнул бы, услышав это. А неумирающий, приспосабливающийся «союз русского народа» на это радостно откликается и, конечно, расцветает при Сталине много свободнее, много пышнее, чем в дни умного и желчного Ильича). Но это — особая тема. Ее развитие вышло бы за пределы литературы. Не будем отклоняться в сторону.
К октябрьской годовщине, в порядке «подытоживания», выпущены в Москве сборники избранных произведений некоторых виднейших советских писателей. В них нет ничего, или почти ничего, нового. Но они кажутся новыми: это как бы первая «ретроспективная выставка» художников, с которыми раньше мы были знакомы лишь прерывистым, случайным знакомством, с перебоями в общении и неизбежными провалами в памяти. Теперь дается возможность перелистать книгу Пильняка или Бабеля, Леонова или Сейфуллиной как некий творческий отчет. Это интересно и само по себе, и в качестве средства проверить давние разрозненные свои впечатления.
Пильняк… Было время, когда он считался исключительно даровитым человеком. Я впервые прочел один из его рассказов лет тринадцать или четырнадцать назад.
Помнится, Шкловский, человек с острым непосредственным чутьем, тогда же сказал:
— Не знаю, что из него выйдет, но он, во всяком случае, раз в десять талантливее, чем Икс.
При этом он назвал имя одного из известнейших русских писателей. В первые годы революции о Пильняке думали так приблизительно все: уже расцветали и начинали привлекать к себе внимание Серапионы, но Пильняк все же затмевал их. Природа, казалось, одарила его гораздо щедрее.