Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Моё почтение и поклон вам, люди московские, — спокойно, негромко сказал он и низко поклонился. — Коль по чести своей я достоин вас слушать, московские люди, говорите, я слушаю!

— Достоин! Достоин! — закричали из толпы. — Знаем тебя!

— Пошто оставили вы дела свои и заботы и сошлись сюда? Буде, кто подбивал вас?

— Шли по доброй воле! И звали тебя, дабы ты сказал нам всю подлинную…

Из толпы выступил косматый угрюмый мужик, поклонился Мстиславскому:

— Кожемяк я, боярин. За Яузой мой дом. Дозволь от всего народу вопросить тебя про царя нашего и господаря Иван Васильевича, что в землю литовскую ушёл с ратным делом. Чтоб не было в наших душах переполоху и смуты, скажи нам и перед иконой Господней перекстись — справил государь дело своё

ладно иль худо?

За Никольским раскатом черкесы едва сдерживали лошадей. Толпа ещё не видела их — все смотрели на Мстиславского и ждали от него слова.

Мстиславский стоял на мосту, перекинутом через ров, — место это было высокое, и с высоты он сразу заметил черкесов. Подумал раздосадованно: «Ох и ретив голова! Уже и Темкина всполошил. Загорится сыр-бор, а ворота настежь…»

Лицо у Мстиславского посуровело, он повернулся к воротам, поднял глаза на надвратную икону и решительно, размашисто перекрестился.

— Господи! — не отрывая глаз от иконы, прошептал он, и даже самые задние услышали его шёпот: — Молим тя, даруй победу нашему государю!

Мстиславский опустился на колени и услышал, как вместе с ним, тяжело и грузно, опустилась вся толпа.

— Молим тя, господи! — ещё напряжённей прошептал он.

— Молим тя, господи! — выдохнула толпа, и пополз гул по стенам и стрельницам, по куполам, по звонницам…

— Молим тя, господи!

«Осподи-осподи…» — укатилось к Москве-реке.

3

К концу января зима настоялась, как пиво на хмелю: крепко, нестерпно шибало морозом, палило жгучим ветром, будто между небом и землёй металось невидимое пламя.

По закуткам, по притынам набились пухнатые сугробы, повжимались в заборы, в стены изб, поподлезли под самые крыши, словно хоронились от стужи. Куда ни глянь — снег, снег… Долго скупилась зима, долго держала землю чёрной, неприкрытой, но потом расщедрилась: что ни день — снегопад, что ни ночь — метель. Засыпан снегом Кремль, засыпаны слободы: по полям, по урочищам, по выгонам снегу в полсажени — не слежалого, лёгкого, как дух. Чуть дунет низовик, и сразу же вспучивается, поднимается кверху густая снеговерть — ни неба, ни земли не видать, только белое, сизое, синее мельтешение…

Из-за Яузы, с Москвы-реки, с Воробьёвых гор метутся тучи снега. Заметают площади, улицы, избы, соборы…

Ночью — хоть глаз выколи: стылая, кромешная мгла. От избы до избы через улицу не перейти. Закружит, завертит — в двух шагах от порога запутает. Собьёшься с пути — ни огонька, ни звука. Зови не зови, никто не услышит, никто не выйдет на помощь.

До утра всё мертво. Спит Москва, засыпанная снегом, исхлёстанная ветром, исстуженная, неприветливая…

Если к рассвету не стихнет, не отпуржит, город так и не расшевелится за весь день. Даже к полудню не соберётся на торгу больше двух-трёх сотен людей. С десяток лавочников снимут запоры со своих лавчонок, да какой-нибудь неудачливый купец раскинет с досады свой товар — авось найдётся покупатель. Пробежит иззябший пирожник, грея руки на горячих пирогах, — уступчивый и не такой уже навязчивый; прошмыгнёт карга-ворожея, закутанная в немыслимое тряпьё, из-под которого воровато, еле слышно доносится быстрый шёпот: «Гадаю-ворожу, от сглаза отвожу!» — прорысит по делу слуга боярский, прокатятся сани, мелькнёт подолом ризы какой-нибудь шустрый попик, торопясь в приход на Ильинку или Варварку, или выедет из Кремля окольничий Темкин с черкесами, проедется вдоль рва туда-сюда и опять уберётся в Кремль.

В полдень стукнет на Фроловской стрельнице пушка — полетят с куполов белые хлопья, посыплется белая пыль, будто кто тряхнёт высокие, похожие на снежных баб соборные маковки. На стрельницах сменятся пушкари. Скинув бараньи тулупы, разбредутся по кабакам: кто к Фетинье, а кто в Занеглименье, к бронникам, в их питейную избу, которая прозвана на Москве «Гузном».

В ненастный день после полудня совсем пустеет Москва. Расходятся с торга последние людишки, разъезжаются по гостиным дворам купцы, мытник завязывает

свою кожаную сумку, несёт её на Мытный двор — привешивать свинцовую печать.

Тихо. Пустынно. Угрюмо.

Через весь посад, через Китай-город — по Никольской, по Ильинке, по Варварке — метёт сквозная поземь: хлещется о кремлёвские стены и стрельницы, наметает сугробы под самые бойницы, а по Тверской, со степи, через растворенные городские ворота, рвётся встречный ветрище. Сшибаются ветры, закручивают неистовую завирюху — кажется, вот-вот земля скрутится свитком.

На звонницах глухо погудывают раскачиваемые ветром колокола. Они то затихают, то с новым порывом ветра сильней напрягают свой гуд — тогда чудится, будто жалобно и надрывно стонет под снегом земля.

В белом мраке лишь-лишь проступают снежными глыбами Кремль, Покров…

До сумерек висит над городом густая, вспененная бель, а с сумерками почернеет, отяжелеет, опадёт на землю, и до рассвета будет лежать на улицах и площадях холодная темень.

Но уж если выдастся погожий денёк, без завирюхи и без снегопада, — тогда Москва разбередится чуть свет. Всполошится люд: кто куда, кто зачем… Идут пешком, едут верхом, в санях, на телегах… Все торопятся, всем к спеху!

На Кузнецком мосту, как всегда, давка и ругань. Пол-Москвы ходит и ездит через этот мост: всё Занеглименье, весь Малый посад, Дмитровка, Петровка, а мост худ — брёвна настила будто плавают на воде, и узок: лишь-лишь, в самый притык, разминуться возам. Замешкается какой-нибудь возница или лошадь споткнётся, смыкнет на сторону — и заторится проезд. Крик такой учиняется, будто орда татарская подступила к городу. Виновный непременно схлопочет по боку иль по загривку, и ладно, если стерпит ещё, не даст сдачи… Тогда разъедутся по-быстрому. А не стерпит, ответит, такая буча поднимается — страшно смотреть! Кто — кого, и кто — чем! Бежит тогда мостовой за стрельцами. Разводят, растаскивают стрельцы драчунов, но бывает, и стрельцам не унять разбушевавшихся ретивцев.

4

Февраль тоже зачался пуржистым. Мело, студило… Москва оцепенела — выветренная, выстуженная, засыпанная снегом.

Ранней весны не ждали. Февраль с пургой — весна с нудьгой. Но вдруг к Масленице непогодь унялась, спал мороз, снег отяжелел, спластался, ветер уже не таскал его следом за собой. Серая кудель облаков осветлилась. Сквозь них тускло проглянуло солнце.

На Москве закуролесила Масленица.

В канун Масленицы, всю сыропустную седмицу [41] , на подворье Хворостининых гурбились ряженые: и приходящие, с соседних дворов и улиц, и свои — челядные… Посреди двора нарядили масленицу — сажени в две высотой и в три обхвата.

41

Сыропустная седмица — последняя неделя перед Великим постом.

Ожерелье на масленице из берёзовых чурок, рубаха полотняная, по подолу «мережки» из пряников. Вместо грудей — две сулеи с продыренными боками, из которых тонкими струйками бьёт вино, и боярский виночерпий, спрятавшийся с бочонком под широкой рубахой масленицы, всё время пополняет их. Только подставляй рот и пей!

Блины, в сметане, как в свежем снегу, и в масле, и в мёду, прямо с огня, — горой на деревянных подносах… Слуги несут и несут их, будто где-то в подклетях у боярина расстелена скатерть-самобранка.

Сам боярин сидел на крыльце, укутанный в шубы и полсть, на голове высокая, рыжего меха шапка, похожая издали на горку медовых блинов. Боярин широк, тяжёл и так же потешен и несуразен в своём облачении, как и масленица, пялящая на него из-под чёрной нарисованной брови свой глумливый глаз.

Всю неделю просидел так боярин: ни слова не сказал, ни пошевелился, только глаза его всё время светились, как две маленькие плошки, завистливо и печально следя за шалым разгулом на своём подворье. Сыновья его тоже всю неделю молча и неподвижно простояли за его спиной.

Поделиться с друзьями: